ССК 2018

Александр Дедов «Ария крови и семени»

Иллюстрация Александра Павлова.

 

Уууууууммммммм, — затянули басы. Мазиашвили ждал баритонов, после — его партия. Молодой грузин по-прежнему боялся сцены. Каким по счету был этот концерт? Сотым? Сто пятидесятым? Нет разницы, если боишься толпы, каждый раз как в первый раз…

Давид любил деревянные полы — всегда можно найти гвоздь и весь концерт на него смотреть; сегодня этот фокус не вышел: после ремонта сцену Тверского театра драмы замуровали в линолеум. Тенор сглотнул.

— Еэкалши варди шевнишне, облад ром амосулико! — пропел он.

Глаза искали, за что уцепиться, нервы были не кремень — вот-вот сдадут. Давид глянул в зал: полный аншлаг, под завязку — кто-то даже у дверей стоит. Но все смотрели либо на высоких красавцев-баритонов, либо на подпрыгивающего коротышку-хормейстера. Давид и сам был роста невысокого, на фоне поджарых, рослых коллег он и вовсе выглядел подпорченным помидором.

 — Фотлебши мималулико! — До теноров снова дошла очередь.

Глаза продолжали искать тот самый «успокоительный гвоздь», да все без толку. Накатывала дурнота, Давид ощущал приближение истерики. Зрачки расширились, светло-карие глаза стали черными: «Ну почему я забыл выпить таблетки, выступая в родном театре?» — нужные мысли, как всегда, пришли слишком поздно.

Готовый заорать во всю глотку, Давид встретился с чьим-то теплым и ласковым взглядом.

— Шеифрткиала мго…санма… — От неожиданности хорист сбился, голос дал петуха.

Хормейстер удостоил подопечного кислым взглядом, полным снисходительного пренебрежения. Худрук очень любил слово «гнида» и использовал его к месту и не к месту. Вот и сейчас весь его облик словно говорил: «Мазиашвили, вай, что творишь, гнида?»

Давид искал в толпе те самые глаза — чудилось, будто и они ищут его. Их взгляды встретились спустя всего мгновение: это была девушка, молодая веснушчатая блондинка.

Давид нашел свой успокоительный гвоздь, целых два небесно-голубых глаза! Тенор допел свою партию, басы завершили свою часть, и хормейстер поднял руку: стоп! Лысеющий коротышка повернулся лицом к залу и низко поклонился, едва не касаясь висячим брюхом линолеума, следом поклонились и хористы.

Зал взорвался аплодисментами, кто-то швырял на сцену цветы. Эти моменты Давид ненавидел сильнее всего: розы и гвоздики сейчас казались ядовитыми стрелами, метящими в самое сердце!

 

***

Она хотела попасть за кулисы, двигалась сквозь зал ровной, степенной походкой. Возле самой сцены ее остановил охранник.

— Девушка, автограф-сессия была сегодня утром. К артистам нельзя.

Она ничего не ответила: взмах ресниц, будто бабочка порхнула, в голубых глазах промелькнула зловещая искорка. Охранник застыл на месте, лицо его приобрело каменную неподвижность. Девушка кивнула ему и улыбнулась.

В большой общей гримерке происходила шумная пьянка: дешевое вино, водка и нехитрая закуска. Руководил вакханалией, конечно же, хормейстер Циклаури, однако тосты за этим столом звучали отнюдь не грузинские.

Тридцать шесть мужчин затихли, хищно осматривая хрупкую девушку. Блондинка надела тоненькое бледное платьице, сквозь ткань проглядывали розовые ареолы сосков. Рожи у хористов были похотливые, видно, каждый уже мысленно пощупал странную особу за грудь. Один только тридцать седьмой, самый тихий участник пирушки отстраненно пялился куда-то сквозь стол.

— Вам кого, барышня? — Хормейстер поднялся с места. — Да и кто вас пустил сюда?

— Вай, ладно тебе, Зурабыч! — раздался низкий бас-октава, огромный квадратный мужчина положил широкую ладонь на плечо худрука. — Смотри, какой красивый пришла, а ты злой, как собака. Тебе кто надо, девушка?

Незнакомка загадочно улыбнулась.

— Самый звонкий голос! — сказала она.

Из-за стола поднялся Вано, первый баритон. Он считал себя лучшим голосом этого хора. Недобрая искра небесно-голубых глаз заставила его замереть на месте.

Под всеобщее молчание девушка проследовала к дальней стене гримерки — там, ссутулившись над небольшим столиком, Давид лихорадочно выводил закорючки в нотной тетради.

— Запоминай телефон, соловей! — Красотка склонилась над самым ухом Давида и жарко зашептала. Парень остолбенел, залившись краской. Он запомнит. Они всегда запоминают!

 Хористы завороженно наблюдали за престранной сценой: это же надо, заморыш Мазиашвили кому-то приглянулся!

Плавно, будто сытая кошка, блондинка зашагала к выходу. Уже за дверью ее остановил хормейстер.

— Девушка! Если это какая-то шутка, я тебе сразу скажу — не смешно. Зачем ты над ним издеваешься? Он же больной человек!

— Кто вам сказал, что я издеваюсь, дорогуша? — Блондинка скуксила губки. — Его голос заставляет дрожать мою грудь. — Красотка томно растягивала слова. — Моя кровь хочет петь вместе с ним…

Циклаури провожал незнакомку недоумевающим взглядом, у него шевелилось в штанах от вида точеной фигурки в белом платьице. Странно это… Последний раз его солдат стоял на часах пятнадцать лет назад…

 

***

— Чтобы сердцу дать толчок, нужно выпить коньячок! — слышалось из-за стены. — Ай, хороший, гнида!

Давид не выносил запаха алкоголя. Каждый раз, когда хормейстер прикладывался к стакану, парень запирался у себя в комнате и с головой погружался в творчество. Из-под его пера в нотной тетради рождались настоящие шедевры, которые свет никогда не увидит. Давид и под страхом смерти не передал бы свою тетрадь в чужие руки. Эта музыка рождалась в его голове, и она могла принадлежать только ему!

— Давид! — В гнусавом голосе за стеной слышалась настойчивость. — Точно не хочешь выпить?

— Нет!

Парень жил у хормейстера. Самсон Зурабович Циклаури целую вечность назад дружил с его родителями. Давид был первенцем четы Мазиашвили, он появился на свет, когда родителям уже перевалило за сорок. Гадкая болезнь, про такие говорят «по женской части», все никак не хотела отпускать несчастную Нино Мазиашвили. Рождение Давида стало настоящим чудом, но все же радужного хэппи-энда не случилось: синдром Аспергера стал следствием тяжелой поздней беременности.

До шести лет Давид молчал. А потом запел — раньше, чем заговорил, — и первой его песней стал гимн Российской Федерации. Мальчик вторил акапелле, его тоненький детский голосок ни разу не споткнулся о ноты, уверенный вокализ скользил следом за музыкой гимна. С той поры и до сего дня любимым развлечением Давида стало подпевание телевизору: он брал пульт, закрывал глаза и наугад набирал номер канала, а потом щелкал переключателем, пока не услышит песню. Начиналось настоящее волшебство!

Геворг и Нино Мазиашвили обожали своего сына, как истинные грузины (пусть и в эмиграции), они любили и умели петь. Но куда их сиплым голосишкам до соловьиных трелей отпрыска? Чета имела крепкую дружбу с Самсоном Циклаури, художественным руководителем грузинского хора в городе Твери. «Тверской грузинский хор! А звучит-то как, гнида? Будто оксюморон…» — любил говорить Циклаури. Отчасти он был прав: добрая половина хористов — русские, армяне, татары и осетины. Поют хорошо, и на том спасибо!

Поздним ноябрьским вечером супруги Мазиашвили пригласили Самсона и его жену Хато на ужин. Пили полусладкую хванчкару, ели цыплят табака и селедку под шубой.

Между тостами «за здоровье хозяев» Геворг незаметно включил телевизор. Крутили повтор передачи «Утренняя звезда». На экране рыжеволосая девчушка нежным голосочком напевала песенку мамонтенка из мультфильма, и Давид, очарованный музыкой, подпевал «на-на-на», сначала тихо, потом громче и увереннее. С виду лет им было поровну — малышу Мазиашвили и девочке из телевизора, — но Давид лучше чувствовал ритм и не мазал мимо нот.

— Это где он так выучился?.. — Лицо Циклаури приобрело осмысленное выражение, он словно бы протрезвел.

— Сам! — с гордостью заявил Геворг. — Просто находит музыкальные передачи и повторяет.

— Ах, гни… — Самсон Зурабович осекся. — Гнесинка по нему плачет! А вы его все дома держите, Аспергер не Аспергер…

— Так а ты возьми его к себе, Зурабыч! Главный тенор вырастет.

И Зурабыч взял. Он просто не мог не взять: из всех учеников только Давид обладал абсолютным слухом. Учить Давида музыкальной грамоте было несложно, тот быстро уловил все закономерности и с удовольствием изучал свои партии на нотных листах. Совершенно другое дело — уроки вокала. Мальчик игнорировал любые команды педагогов, но и тут хитрый Циклаури выкрутился: записал на камеру все уроки, включал Давиду записи на видеомагнитофоне и с удовольствием наблюдал, как подопечный воспроизводит все упражнения на распевку, нота в ноту.

С тех пор много всего произошло. Родители Давида погибли в автокатастрофе, жена Самсона Зурабовича умерла от рака груди, дети его выросли и уехали в Грузию. Словом, соседство Циклаури и сироты Мазиашвили случилось как-то само собой. Они остались вдвоем в огромной четырехкомнатной сталинке.

 

— Давид, ну открой, всего на секундочку!

— Нет!

— Обещаю, не буду тебе, как гнида, выпить предлагать. Пустишь?

Давид тяжело вздохнул, отложил в сторону нотную тетрадь и на плохо гнущихся ногах, будто на ходулях, зашагал к двери и выдернул шпингалет. В проеме появилось носатое, раскрасневшееся лицо Самсона Зурабовича. В одной руке он держал початую бутылку армянского коньяка, другой сжимал надкушенный лимон.

— Эх, Давидка, остались мы с тобой одни-одинешеньки. А ты со мной даже выпить не хочешь…

— Вы обещали…

— Обещал! И капли тебе не предложу. Сам все выпью, гнида! — Хормейстер плюхнулся на табурет. — Что-то мне дурно, Давид! Фух, плохо, гнида. Водички принеси, будь другом.

Давид послушно зашагал к кухне через большой зал, заставленный старой советской мебелью. На месте достал из шкафа граненый стакан, открыл кран, спустил воду — чтобы похолоднее стало, и набрал до краев.

Давид вернулся в свою уютную комнатушку и обнаружил хормейстера с нотной тетрадкой в руках, с его тетрадкой.

— Это очень красивая песня! — сказал Зурабович и пригубил коньяку. — Очень красивая, мальчик! Мы могли бы поставить ее в хоре…

— Отдай! — крикнул Давид. — Не твое! Не твое! Не твое!

Парень попытался вырвать тетрадь из цепких рук хормейстера, но тот зажал ее меж пальцев крепко, будто створки моллюска сдавили.

— Э, нет! Давид, ну что ты, как гнида? Я тебя уже кормлю-пою десять лет, а ты? Не хочешь песней поделиться…

— Мое! — протестовал Давид.

Словесная перепалка обернулась шумной возней, силы оказались равны, и никому не удавалось завладеть добычей. Давид одной рукой держался за край тетради, а другой судорожно набирал номер на трубке радиотелефона. Сию же секунду в дверь настойчиво позвонили, снова, еще раз и еще.

— Твоя взяла, Давид. Пока что, — сказал Зурабыч, разжимая пальцы. — Позже к разговору вернемся!

Хормейстер, одетый в заляпанную майку-алкоголичку и в трико с растянутыми коленями, шаркающей походкой двинулся к входной двери.

— Вай, гнида, да иду я, иду!

Поднялся на цыпочках и заглянул в глазок: за дверью стояла великолепная блондинка, та самая, что намедни заявилась в гримерку. Древний грузин снова почувствовал, как в штанах зашевелилось. От девицы исходило какое-то магическое притяжение, полное обещаний эротического экстаза.

— Ах, гни… Как ты нас нашла-то? — спросил Циклаури. Он обернулся и увидел Давида с телефонной трубкой в руках.

— Он хотел отобрать мою музыку! — скулил коротышка-тенор. — Мою тетрадь!

— Вот Иуда…— прошипел худрук.

Белокурая пришелица небрежно толкнула хормейстера в грудь, и тот осторожно попятился.

— Мой мальчик! — Она запустила пальцы в густые каштановые волосы Давида. — Я никому не дам тебя в обиду.

Девушка строго посмотрела на Самсона Зурабовича, который тут же ощутил удар обратного полюса этого «эротического магнита». В штанах больше не шевелилось, возникло желание опорожнить кишечник и мочевой пузырь одновременно…

— Мы уходим! — безапелляционным тоном сообщила девушка.

— Чтобы к половине одиннадцатого был дома! — неуверенно сипел Циклаури. Дверь хлопнула перед самым его носом.

 

***

Они шли вдоль набережной. Этим летом август выдался холодным и дождливым, однако блондинка проявляла подчеркнутое равнодушие к капризам погоды. От ее тела исходил едва уловимый жар, под изящными босыми ступнями высыхал асфальт.

— Зачем я тебе? — спросил Давид после продолжительного молчания. Его болезнь затрудняла коммуникацию с обществом, но парень явно не был дураком. — Я болен…

— О, мой дорогой, поверь, твоя болезнь только облегчит жизнь нам обоим. Мой мужчина должен петь! А твой голос — он как изумруд среди булыжников, он волнует мою кровь…

Кажется, такой ответ вполне удовлетворил Давида. Он кивнул и позволил девушке взять себя за руку, чего не всегда позволял даже матери.

Они зашли в кафе, и официант в это же мгновение подал горячий чай, будто бы знал заранее, что гости придут.

— Мое тело умирает, Давид, — мурлыкала красотка, запивая горечь своих слов сладким чаем. — Только песня правильного, нужного голоса может продлить мне жизнь.

— Я понимаю, — зачем-то ответил Давид, на самом деле он не понимал ни хрена. — Я люблю петь!

— И у тебя это выходит просто потрясающе. Ты можешь помочь, можешь меня спасти!

— Я? Как. Не умею…

— Умеешь, Давид. Ты был рожден для этого, нам суждено было встретиться. Напиши песню, мой мальчик!

— Но я… нет. Лучше Самсон Зурабович, он хормейстер!

— Хормейстер не умеет петь, он рожден безголосым рябым перепелом. Давид Мазиашвили — настоящий соловей!

— Это я. — Парень улыбнулся, запив горсть таблеток остывшим чаем. Мама часто называла его соловьем.

Блондинка ласково улыбнулась, изящным пальчиком она оттянула край декольте вниз, освободив сочную, налитую грудь с розовыми сосками.

— Это будет твоим, мой мальчик. — Она потянула Давида за руку, зажав его ладонь меж грудей. — Личным сокровищем, как музыка в той нотной тетрадке. Запомни эти слова, напиши песню.

Она зашептала ему на ухо волшебные, древние слова, что были старше этого города. Давид застыл, бледный, как мраморная статуя, колдовские путы обездвижили каждый атом его тела. Краем глаза юноша видел, как и люди вокруг застыли, будто время вдруг остановилось. Дыхание остановилось, сердце остановилось, тело закоченело: Давид думал, что вот-вот умрет. Но он остался жив, как и каждый в этой кафешке.

Она исчезла, мир вокруг снова ожил. На столе остался оплаченный счет за чай на двоих.

 

Циклаури проснулся весь в поту. Тускло-зеленые цифры на настольных электронных часах показывали полночь.

— Давид! Где Давид? — вскрикнул хормейстер.

Кряхтя, старик поднялся с продавленной тахты и, шлепая босыми ногами по паркету, зашагал к спальне подопечного. Пройдя через коридор, увешанный сепийными фотографиями в рамочках, он приоткрыл дверь и заглянул в комнату: Давид склонился над столом, отрывисто выводил что-то ручкой в своей нотной тетрадке и тихонько напевал себе под нос.

Ave Succubus, Ave Asmodeus!

Голос его будто бы сбежал вниз — до самого баритона, слова дрожали затаенной угрозой.

Sanctus Succubus, Sanctus! Ooooooooo! — Комната взорвалась мощнейшим тенором.

Циклаури отпрянул, прикрыв ладонями уши: голос Давида был, как всегда, на высоте, но эти слова… Они звучали отстраненно и зловеще, будто бы сам Господь проклял каждую букву.

— Давид, гнида! Остановись, что за пение такое? Где ты эти слова взял?

Давид схватил со стола заветную тетрадь и прижал ее к груди. Он знал, чем обычно заканчиваются визиты хормейстера — пузатый старикашка снова хочет завладеть его музыкой!

— Что это за гадость? Больше не хочу слышать ее в моем доме, гнида! Ты меня понял, парень?

Давид молчал. Он, склонив голову вниз, смотрел на учителя волком, каштановые кудри прикрывали глаза.

— Вай, да что с тобой? Как с гнидой этой спутался белобрысой, прямо сам не свой! Сейчас же спать чтобы лег. Завтра репетиция в девять утра, ясно тебе?

Давид напряженно кивнул.

— Вот и хорошо. Доброй ночи, дорогой.

 

***

Давид обвел усталым взглядом пустой зрительный зал и тяжело вздохнул: нет, не пришла… Отчего-то хотелось верить, что ее ясные голубые глаза сейчас наблюдают за людьми на сцене, вот-вот из темноты вынырнут белокурые локоны, любимая обнимет Давида, и объятия ее подарят отдохновение…

— Ма-мэ-ми-мо-му-у-у-у-у! — обычное упражнение на распевку. — Ма-мэээ…— Давид вдруг почувствовал непреодолимое желание здесь, прямо сейчас спеть ту странную песню.

Ave Succubus, Ave Asmodeus! — затянул он. Следующую строчку пропеть не удалось: звонкая затрещина хормейстера оборвала дьявольское камлание, дыхание сбилось.

— Вай, Мазиашвили, ну гнида… Я же тебя просил? Просил! Почему себя так ведешь?

Подопечный смотрел куда-то в зал, Циклаури проследил за его взглядом и увидел ее: все в том же вызывающем платье, босую и простоволосую. Самсон Зурабович вспомнил болезненный укол отворотных чар этой барышни и решил держаться на расстоянии.

— Не ходи, Давид… — тон хормейстера был умоляющим. — Не надо, она бессердечная женщина, поиграет с тобой и бросит. Не ходи, гнида! Давай репетировать.

Остальные хористы замолчали и, будто завороженные, наблюдали за разыгрывающейся сценой. Они помнили эту странную девушку, были в курсе их с Давидом шашней и жалели старика-хормейстера искренне, очень уж он переживал.

Мазиашвили, будто бы пропустив слова наставника мимо ушей, сияя блаженной улыбкой, спрыгнул со сцены и пошел навстречу своей возлюбленной. Блондинка приветливо улыбнулась, они взялись за руки и были таковы. Циклаури в бессильной злобе сжимал и разжимал пухлые кулаки.

— Что уставились, гниды? — кричал хормейстер, провожая взглядом удаляющуюся парочку. — Живо распеваться, а то на тряпки порву!

Хористы быстро разбежались по углам и вернулись к своим упражнениям.

 

***

Они брели вдоль разбитых тверских тротуаров, в самую чащобу городских джунглей. Вышли к старой панельной пятиэтажке, затерянной посреди зеленого двора, забежали в подъезд и поднялись на верхний этаж. Дверь не заперта, внутри — спартанская обстановка с минимумом мебели и домовой утвари. В спальне их ждал небольшой столик с двумя бутылками вина и нежной нарезкой из сыра и мясных деликатесов.

Давид и его безымянная подруга уселись на кровать, усыпанную лепестками роз. Девушка откупорила бутылку полусладкого Киндзмараули и разлила ароматный напиток по бокалам.

— За нас, мой драгоценный соловей!

— Но я… я не пью.

— Тебе нужно, мой хороший. Для храбрости. Ты ведь хочешь отведать женщину? — Она встала с кровати и легким движением сбросила с себя платьице. Давид впервые в жизни видел вагину. Пухленькая, розовая «ракушка» манила его, призывала засунуть язык промеж двух нежных створок. Она предугадала его желание — подалась чуть вперед, выпятив лобок, вцепилась пальцами в кудри Давида, прижав его губами к нежному месту. От волшебного аромата закружилась голова.

— Хочешь меня? — В голубых глазах пробежала игривая искорка, заставляя Давида истерично кивать. — Тогда пей, и я буду твоя до последней капли.

Мазиашвили крякнул и в два глотка осушил бокал. Желудок обожгло, непривычный к алкоголю организм пытался держать оборону. Как-то незаметно он опрокинул в себя еще один бокал, еще и еще. Так пятидесятикилограммовый Давид в одиночку осушил добрую бутыль Киндзмараули. Голова закружилась, стало вдруг хорошо и спокойно, даже навязчивые мысли о нотной тетради, запертой в секретере на ключ, остались где-то за пеленой алкогольного дурмана.

Давид почувствовал, как его легонечко толкают в грудь, и он падает на мягкий матрац. Следом пришел жар между ног — жар и влажная теснота. Он открыл глаза и увидел ее, бьющуюся в экстазе. Красавица схватила его запястья и притянула к груди: сожми их! Давид повиновался. Ему было хорошо, настоящее райское блаженство.

Еще немного, и он кончит, прольется в тугое лоно горячим семенем. Наездница предчувствовала наступающий пик наслаждения.

— Пой, мой соловей, дозволь словам вырваться наружу!

Ave Succubus, Аve Asmodeus! — Тело Давида содрогалось от конвульсий, он кончил, но нашел в себе силы держать уверенный тембр. — Sanctus Succubus, Sanctus! Oooooooo, Domina Libidine, сarpe corpor, et intrabit in corpore…Succubus venire!

Тело красотки живым метрономом двигалось в такт каждой ноте, все быстрее и быстрее, а потом она замерла. Давид чувствовал, как в члене защипало, он попытался сбросить с себя наездницу, но ничего не вышло, будто корни пустила. Головку покалывало, что-то сочилось внутрь Давида через мочеиспускательный канал, парень испугался.

— Больно! Пусти, не хочу, не хочу, не хочу!

Она не слушала. Хорист с ужасом наблюдал, как тело девушки сдувается и покрывается морщинами, совсем как воздушный шар. С каждым мгновением она становилась все легче и легче, пока не сдулась совсем.

Давид поднялся на локтях и вскрикнул: всю простыню покрыл слой крови и спермы, эта гадкая розовая слизь вытянулась в хоботок и червем вползала в его эрегированный пенис.

— Аааааа! Не надо, не надо!

Давид пытался стряхнуть скользкие розово-молочные нити, но они ловко уворачивались и извивались совсем как настоящие червяки. Спустя еще мгновение постель оказалась совершенно чистой, хоть и измятой.

Хорист наскоро оделся, засунул ноги в кроссовки и пулей бросился в приоткрытую дверь. Он бежал что было сил, чувствуя, как горят соски и наливаются бедра. Ногти и волосы росли с пугающей скоростью, а потом пришли они — чужие воспоминания.

 

***

Она не была порождением тьмы. Миллиарды духов подобно ей родились из света и облаков, чтобы заселить пустующие небеса. Первые воспоминания Суккубы состояли из ярких образов, мелодичных переливов древнего ангельского языка и радости, всеобъемлющего вселенского чувства, которое человек забыл давным-давно. То была любовь Господа!

Она и сама была любовью, одним из духов-персонификаций. Суккуба и миллионы других ангелов, заведовавших романтическим эгрегором, первыми поддались на сладкие речи Сатаны. Вечно юные, наивные и прекрасные, они поверили Сыну Зари, за что были низвергнуты в Ад, вслед за своим вдохновителем.

Тысячи лет несчастное создание, сотканное из любви и нежности, томилось в подземелье. Каждая ниточка, каждое волоконце ее духовного тела пропиталось скорбью и тьмой. Любовь обернулась похотью и развратом.

И еще тысячу лет бы томиться ей в глубине земных недр, кабы не безграничная человеческая похоть. Иеромонах Лаврентий, старшина васюганской киновии, прежде чем постричься и уйти из мира, был известным историком и богословом. В старых фолиантах он отыскал порочное знание, заветный способ получить великое удовольствие с той стороны. Монастырь затерялся посреди лесов и болот; чтобы согрешить с крестьянской девкой, нужно двести верст брести сквозь зыбкие топи. Ему претила мысль делить ложе с братом-монахом, и в одну из ночей он решился на колдовство. Запершись в своей келье, иеромонах неистово мастурбировал, проливаясь густым семенем на холодный каменный пол, затем взял острый серп и легким движением надрезал запястье: алая юшка стекала с его пальцев, растворялась в лужице на полу, и белое становилось розовым.

Ave Succubus, diaboli domina, Domina Libidine, sanctus! — пробубнил монах.

Розовая лужица на полу зашевелилась, поверхность покрылась пузырями и завибрировала. Из каменного пола, будто выныривая из глубокой полыньи, вырастало тело. Прекрасное женское тело! Лишь одна деталь выдавала в этом создании дьявольскую природу — длинный, заостренный на конце хвост.

Лаврентий пользовал демона в своих похотливых целях, а Суккуба, запертая в оболочке чужой крови и семени, не смела ослушаться. Должно быть, иеромонах всю мирскую жизнь подавлял в себе насильника, ибо его грубые звериные ласки приводили в ужас даже демона. Суккуба не имела силы в этом мире, и Лаврентий с удовольствием пользовался ее беззащитностью — наиграется с ручной демоницей, обольет святой водой и смотрит, как упругое тело опадает, сворачивается, шлепается на камень розовой слизью.

Похотливый монах уверовал в собственную неприкосновенность. Все чаще и чаще он вызволял из бездны демоницу, и та, не в силах противиться, каждый раз дарила тощему старикашке запретные удовольствия.

Но ум человека, даже самый изощренный, не способен пленять демона вечно. Суккуба нашла способ сбежать из ада. Она пообещала владыке искушения Асмодею множество невинных душ, если тот найдет способ вызволить ее из Бездны навсегда. И Владыка помог ей: из нот и слов он слепил жуткую, богопротивную песню, и кто споет ее — подарит тело Суккубе, а душу Асмодею. Но голос его должен идти от самого сердца, из глубины души. Владыка советовал соблазнить монастырского певчего.

Многие недели демоница вынашивала коварный план, но что этот срок для существа, целую вечность проведшего в мрачных сводах Великой Бездны?

И вот свершилось: монах снова звал ее, гнусавый голос требовал прийти! Суккубу потянуло сквозь барьер, разделяющий две стороны, границы миров обволокли ее пузырем и выплюнули в мир живых.

— О, моя радость! Сегодня ты подаришь мне много удовольствия! — Иеромонах блудливо улыбался, перевязывая раненую руку. — Сегодня я оседлаю тебя!

— Нет… — Демоница собрала всю волю в кулак. — Довольно, старик. Я тоже хочу блаженства! Ты получил сполна, дозволь и мне насладиться. Исполни мою просьбу, и я одарю тебя наслаждением десятикратно!

— Что? Да как ты смеешь? Живо в койку!

Ноги сами зашагали к скупой монашеской постели — лишь доски и старые одеяла. Демоница улеглась и бесстыже раскинула ноги.

— Я здесь благодаря твоим крови и семени, — говорила она, пока Лаврентий пытался пристроить вялый член в ее вагине. — Но я сделаю все, чтобы ты получил меньше обычного. Я не буду стонать, чресла мои не станут двигаться тебе в такт, лоно не будет столь же узким, а сама я замру без движения. Хочешь ты такой близости, старик?

— Ах, бестия! — проскрипел Лаврентий раздосадованно. — Уже и упало все… Чего ты хочешь, дьявольское отродье? Говори, пока святой водой не облил!

— Я хочу певчего! Вашего мальчика. Хочу, чтобы вы меня вдвоем ублажили, а взамен я подарю вам столько удовольствия, что все женщины мира разом дать не смогут!

— Он же юная, невинная душа. Пожалей его, чудовище. Быть может, другого юнца ты захочешь? Конюх, к примеру, с виду крепок и горяч…

— Уж не думаешь ли ты, старый проходимец, что справедливо хорошенькому мальчику всю жизнь провести внутри этих стен? Пускай отведает женщину! А я отведаю его! Тысячи лет я провела без упругой молодой плоти.

— Ох и дура! А как он остальным расскажет? Что, если вся киновия узнает?

— Не узнает! Я властна над умами мужчин, лишу его памяти. Лишь над тобой у меня нет контроля, ибо не может кровь и семя навредить хозяину своему.

— Про меня ты верно сказала, слово в слово, как в старых книгах… Но если что не так пойдет — знай: ты больше не увидишь этот свет. Мне жить недолго осталось, обойдусь и без великой любви с той стороны. Я сожгу все свои записи и в могилу унесу ритуал вызова. Еще целую вечность просидишь в своей преисподней!

— Истинно так, старик, просижу. Но дозволь хоть краешком губ коснуться молодого уда!

Лаврентий велел демонице ждать, вышел из кельи и затворил за собой тяжелую дубовую дверь. Шаркающие старческие шаги — туда, сумбурный диалог и эхо коридоров — обратно. Голос певчего дрожал: видно, он думал, что провинился и иеромонах ведет его к себе, чтобы выпороть. Так уже было не раз…

— Заходи, Арсений. Заходи, не бойся!

Робкий юноша переступил через порог и охнул: ему улыбалась блестящая, розово-белая девица с хвостом.

— Отец Лаврентий! Я не понимаю… Должно быть, с ума схожу…

— Ах, мой мальчик… — Иеромонах погладил певчего по жестким черным волосам. — Настоящее безумие начнется только сейчас! Блаженство усыпит твой разум. Да расслабься же, задери подрясник и сядь на постель. Ты, дьявольское отродье, приступай, а я пока на стуле посижу, за вами понаблюдаю.

Отца Лаврентия ужасно возбуждала сама мысль подглядеть за коитусом. В предвкушении он теребил вялый уд, но, к своему счастью, чувствовал, как кровь приливает к органу, суккубово колдовство работало!

— Ах! — вскрикнул певчий и зажмурился. Демоница жадно присосалась к члену, голова ее заходила взад-вперед, как маятник. — Уууммм! — в этих стонах смешались блаженство и страх.

Член певчего затвердел: ни дать ни взять — настоящая трость! Суккуба аккуратно взяла эрегированный орган у самого основания, а сама примостилась сверху, двигаясь в такт дыханию певчего.

— Запоминай эти слова, мальчик! — Она жарко шептала на ухо, от ее голоса все внизу каменело. — Запоминай и пой!

— Aa-aa-ve Succubus, Aa-ve A…Asmodeus… — Зазвонистый тенор пробивался сквозь неровное дыхание, голос его креп. — Sanctus Succubus, sanctus!

Голос певчего был отражением чистой, непорочной души. Демоница чувствовала, как ее духовное тело, ниточки похоти и разврата, проникают в этот свет, очерняют его. Оболочка из крови и семени начала опадать, пачкая одеяла, мгновение спустя упругая девичья фигура превратилась в бесформенные ошметки.

— Не обманула, ах, бестия! — Иеромонах крякнул и пролился семенем на каменный пол. Он опустил подрясник и на непослушных узловатых ногах зашагал к кровати. — Арсений, как ты?

— Что, что со мной? Ничего не помню… — На лице юноши гулял испуг. — Как я сюда пришел, когда? Что это на мне?

— Ах, мой мальчик. У тебя был бред, тебя рвало. Должно быть, ты чем-то отравился.

— Я не помню…  Я не помню! — Голос его стал высоким, в нем читалась власть. — Ха-ха-ха!

Старик отшатнулся. С ужасом он наблюдал, как меняется тело певчего. Он хотел убежать отсюда так быстро, насколько позволят старческие ноги. Но что-то завладело его волей и не давало тронуться с места.

— Я тебя… проклинаю, — сипел отец Лаврентий, отхаркивая кровь. Он отстраненно глядел на руку, по локоть погрузившуюся ему в живот. Боль была нестерпимой, но чужая воля отдала приказ молчать.

Наигравшись с кишками, то, что мгновение назад было Арсением, легким, почти небрежным движением раздавило старику череп.

Обезглавленное тело обмякло и медленно поползло по стене, упало в угол и замерло.

Победоносно крикнув, чудовище одним прыжком оказалось за окном, в спасительной темноте лесов и болот.

 

После васюганской киновии было много мужчин, Давид. В разных городах, странах, эпохах. Но ты особенный, твой голос не исходит из души, он и есть душа! Владыка Асмодей любит пение!

Давид чувствовал, как что-то шевелится внутри черепа. Должно быть, та самая розовая слизь, кровь и семя — по крупице от каждой жертвы. Парень тяжело дышал, и с каждым вздохом его грудная клетка сужалась, соски набухли и стали чувствительными.

— Нет! Не хочу, пожалуйста! — кричал он в пустоту. Во дворах не единой души; хорист пытался найти дорогу домой. Сломанный компас в голове заставлял петлять кругами; люди с синдромом Аспергера плохо ориентируются в пространстве.

Казалось, прошло несколько часов, но на деле всего пара минут. Чудом Давид вышел к знакомым улицам.

Это случится и с тобой, мой мальчик. Та песня — приглашение, ария крови и семени. Ты сам меня впустил, Давид, и теперь отправишься в ад. Уже ничего не изменить…

— Пожалуйста, помогите! — По пустому тротуару вдоль набережной шел полицейский. Давид знал его, а он знал Давида. Майор, грузин по национальности, был районным участковым, он нет-нет да заходил в гости к Циклаури на стаканчик-другой.

— Батюшки! Давид?! Почему такой вид у тебя? Ты что так от дома далеко делаешь?

— Хочу домой, к Самсону Зурабовичу! Нужно домой…

— Вай, ну конечно. Сейчас я тебя отведу. Фу, что за розовая дрянь на одежде?

Участковый взял Давида под локоток, и они нырнули в один из дворов. Улицы закружились серо-сине-зеленой круговертью, мир скатался в одну страшную, цветастую массу. Тошнило, кружилась голова.

Еще немного, мой мальчик. Еще совсем чуть-чуть, и тебя не станет! Я завладею твоим телом, оно уже перерождается в новое, чувствуешь? Как жаль, что и оно сгниет… Человеческая плоть не принимает душу демона, отторгает ее и медленно погибает. Ты умрешь, Давид, умрешь и попадешь в ад. С этим ничего не сделаешь…

— Не хочу! За что? За что?

— Тише, гнида! — Давид услышал знакомый голос и раскрыл глаза: над ним нависло носатое лицо Циклаури. — Иракли, что-то с ним не так… Не мог он за одну ночь так волосами обрасти, да и… поправился, что ли…

— Зурабыч, хоть спасибо скажи, да? Мне повезло его на улице подобрать. Так бы в психушку его увезли, а ты гадай, что с ним да как.

— Вай, гнида. Да с бабой одной он спутался, сам не свой стал.

— Смотри за ним внимательнее, опеку отберут — еще и не твой станет.

Давид чувствовал, как что-то прорастает из кожи на груди, как вытягиваются ноги и округляются ягодицы, как кости гуляют под мышцами, меняя форму и размер.

— Ааааай! — В паху резануло острой болью. Давид вскочил на ноги и оттянул край джинсов: член отвалился, мертвый кусок плоти беспомощно перекатывался в хлопковых трусах, на его месте прорезалась аккуратная розовая щелочка.

Хорист больше не чувствовал собственного тела, теперь оно принадлежало кому-то другому. Картинка — вид из его собственных глаз — отдалялась, как если бы включенная видеокамера медленно падала в пропасть. Из темноты на неизвестном языке шептал голос, звал его… Сколько мог, Давид наблюдал за разворачивающейся сценой.

— Вай, гнида, скорую вызывай, Иракли! Скорее!

— Это уже не Давид! — кричал полицейский, взводя затвор служебного Макарова. — Самсон, отойди. Не делай резких движений.

Послышался треск рвущейся одежды, Давид увидел свои руки и не узнал их, до того они были белые, изящные, нежные… Тонкие пальцы перебирали воздух, разминая новые суставы. Во все удаляющейся картинке Давид увидел испуганное лицо полицейского.

— Стреляй, — приказывал новый голос Давида.

Иракли выпучил глаза и весь затрясся. Резко, словно его взяли за горло, он открыл рот, заглотил ствол и тут же нажал на спуск. Раздался выстрел, и тело рухнуло, расплескав по паркету остатки мозгов. То, что совсем недавно было Давидом, метнулось к мертвецу и вырвало оружие из холодеющих рук.

Циклаури весь вжался в стену: на него смотрел ствол пистолета. Его обыкновенно красное лицо вдруг посерело, глаза блестели от слез.

— Давид, не надо, дорогой… Мы ч… — Выстрел оборвал его на полуслове.

Изящные руки вытерли рукоять пистолета носовым платком и вернули оружие в ладонь полицейского.

— Я знаю, что ты все еще слышишь меня, — говорил новый хозяин тела. — Добро пожаловать в ад, Давид.

Последнее, что увидел хорист, — отражение в зеркале над секретером: на него смотрела высокая, стройная, большегрудая грузинка. Она приветливо улыбнулась и помахала заветной нотной тетрадкой, волнистые каштановые локоны разметались по плечам.

Горячая, липкая тьма обволокла все вокруг. Этот жар не обжигал, но истязал, обещая вечные муки.

— Я ждал тебя, Давид, — раздался голос из мрака. — Спой мне колыбельную…

Оставьте комментарий!

Старые комментарии будут перенесены в новую систему в скором времени. Не забудьте подписаться на DARKER - это бесплатно!

⇧ Наверх