ПОЛУНОЧНЫЙ ЧЕЛОВЕК

Алексей Жарков «Сытые нежности (дна)»

Что-то раскатисто громыхнуло, Семен вздрогнул и покосился на дверь в подвал.

— Обычный гром, — вздохнула за спиной жена.

После чего подошла к этой двери и испуганно охнула:

— Сема... ты опять забыл запереть, — задвинула засов, — ну как же так, у нас же дети.

Семен поморщился — то ли от упрека, то ли от скрипа. Металл по металлу — до чего же противно. Дверь в подвал распухла и перекосилась, как старый алкоголик, поэтому и без засова закрывалась достаточно плотно. Стоит ли вообще ее запирать?

— Да ну, — сам себе сказал Семен, глядя в окно. — Все равно сейчас кормить.

На улице подожгли пух, на дороге между домами растянулась мерцающая огненная нить. Гром на небе буркнул басом, и с неба посыпался дождь. Застучал по карнизу и по перевернутой жестяной тачке перед окном. Тяжелые капли засыпали пламя, намочили и прибили к земле пух — до этого белый и легкий, а теперь жалкий и похожий на плесень.

Семен снова вздрогнул от грома. Это страх. Не за себя — за детей. Особенно за младшую, Сонечку. Сейчас ему надо защитить их, чтобы они, в благодарность за это и за то, что он их вырастил, смогли потом оберечь от него своих детей. Его внуков.

Жена собрала в глубокую немытую миску еду. Странную, дрянную кашу.

— Последняя, — сказала она, выскребая липкие остатки из огромной пластиковой бутыли, похожей на канистру.

— Утром схожу, — отозвался Семен.

Он взял миску и направился к двери в подвал. Отодвинул скрипучий засов, прислушался. Тихо. С силой толкнул дверь и шагнул на лестницу.

Это было темное место, ступеньки тонули во мраке, загибаясь в глубоком повороте. Семен включил свет и закрыл дверь, прижал коленом, чтобы крепче впечаталась в косяк. Двинулся вниз, погружаясь в холодное и темное подземелье. В нос проник сладковатый, чуть приторный запах старости. В самом конце, где лестница доходила до дна и упиралась в пол, вокруг нее вырастали многочисленные шкафы, коробки, нагромождения стульев и прочий хлам. Трижды в день Семен спускался в этот пыльный мегаполис. Приземлялся в гуще небоскребов из всякого старья, как парашютист, боясь при этом, что в одной из нарезанных светом теней его поджидает Старик.

«Это твой сыновний долг, — завертелся в голове его голос, — ты же нас не бросишь?»

Семен остановился за три ступени до пола и прислушался: скрипы, стуки, стоны — очень опасные звуки. Шаг, другой — он уже на полу, ступает по старым доскам. Сердце стучит. Старик может быть где угодно, пока его не увидишь или не услышишь — он словно повсюду. Например, может притаиться под лестницей, чтобы выскочить и ударить топором. Он может оказаться любой из этих черных теней. Какая из них странная? Какая форма непроглядного пятна рождена не противоречием материи и света, а живым Стариком? Эта? Та?

Семен облизал подсохшие губы и замер. Откуда-то из глубины, совсем слабо, донеслось размеренное сопение. Он осторожно поставил миску с едой на край стола, забрал пустую. На стене перед ним, под полуживой лампой, хрустящей мерцающим светом, висели фотографии — он, его брат, черно-белые, серые детские лица с белым пятном солнечной засветки, какой-то пруд, бесцветная лохматая трава под их босыми ногами. Стоят, обнимаются, улыбки светятся ярче на солнце; свобода, счастье — печально вздыхают с этих фотографий. Вот еще — снова Семен, ему лет десять или около того, он сидит под светло-серой пушистой елкой и держит темно-серую игрушечную машинку. Вокруг него контуром чернеет тень — отец снимал со вспышкой. Фотографии, где он на горке, на санках, и повзрослее: дача, школа, выпускной, свадьба, внуки, еще и еще — вся стена над столом в фотографиях. Его отец любил своих детей, любил внуков — он жил ими, дышал, как воздухом, они были всей его Вселенной, особенно в последние дня.

Ни одной цветной фотографии — у отца был «Зенит» и пленка. Он возился с ней, запершись в ванной, при свете красной лампы, под похожим на космический корабль прибором, название которого Семен так и не запомнил. Фиксаж, проявитель и тазик с прозрачной водой, где опавшей листвой кружили готовые карточки.

А вот недоделанный детский стульчик — «внуку». Весь в пыли, он лежит здесь уже очень долго, таким и останется — никто его не закончит. Отец умел работать с деревом. Он был деятельным и цельным человеком, видящим мир вокруг себя — и он не стал бы гноить под дождем свою новую тачку.

Не стал бы.

Но во что же он превратился…

Далекое сопение стихло — незаметно угасло, будто высохло, едва уловимые отзвуки его рассеялись под небоскребами хлама, растаяв волокнами невидимых вдохов.

Фотографии — серое эхо красок, Семен и раньше их видел, много раз, и многие помнил, но почему-то цветными. Сдавило горло — так умеет душить горе. Здесь, внизу, его дом, отец развесил фотографии в первые дни, когда тоска жрала его особенно сильно, а он скулил и плакал, как провинившийся пес под дверью, запертой на тяжелый засов, тогда еще новый.

За спиной что-то звякнуло... шаркнули шаги…

Нахлынул знакомый страх. За себя, за жену, но в первую очередь — за детей. Семен оттолкнулся от стола и, не глядя, рванул к лестнице. Скачками перелетел над ступенями, Старик так не сможет, отстанет, а Семен успеет запечатать выход — дать двери как следует под дых, до крика петель и хруста в косяках. Наверху, запыхавшись, он обернулся. Внизу никого, Старик не полез и остался в подвале, со своими серыми фотографиями и незаконченным стулом. Там ему и место. Мысль о собственной важной роли в семье отозвалась в Семене приятным теплом. Все же он — не пустая безвольная тачка, гниющая под дождем, он — стена, за которой его семье не страшны ни ветер, ни огонь, ни гроза.

В окно по-прежнему хлестал дождь. В ползущих по стеклу каплях играли крохотные желтые искорки, перевернутые копии уличного фонаря.

— Покормил? — прошептала жена.

— Да.

— Тогда пойдем спать. Тише, детей не разбуди, только улеглись.

— Хорошо. — Семен расстегнул рубашку.

В их доме было три комнаты, кухня, чердак, коридор и подвал. Дверь в подвал была видна отовсюду. Устроившись под одеялом, Семен вспомнил, что забыл задвинуть засов, скривился, хотел было встать и задвинуть, но передумал, распухшая дверь и так едва открывается, да и Старик сейчас вряд ли полезет. Знает же, что дверь на засове, не открыть, зачем же карабкаться так высоко — это ему,. должно быть, нелегко, тем более на сытый желудок.

Когда ночью Семен неожиданно проснулся и открыл глаза, Старик стоял рядом, у самой кровати, и наблюдал за ним.

 

* * *

 

Старик. Стоит рядом и смотрит. Как? Семен мысленно вернулся в подвал. Скрипы, стуки, стоны, мерное сопение слабеет. За спиной что-то звякает, он отталкивается от стола и, не глядя, рвет к лестнице. Стол вздрагивает, пошатываясь, как гнилой ящик, и миска с едой падает, густая теплая каша растекается по полу. В это время Семен уже скачет по ступеням. Быстрее прочь. Старик подходит к столу: грязь, пыль, почерневшие стружки и прокисшие опилки под ногами, все это смешивается с едой. Грусти нет, других эмоций тоже. В животе копошится голод. Последнее живое чувство.

Он не живет, доживает. Отрабатывает последний, самый печальный отрезок своей судьбы. Догнивает заодно со своим старым хламом, смысла которого уже не помнит. С черно-белыми фотографиями людей, которых перестал узнавать. Его мир — это его вещи, любимые когда-то, но безвозвратно утонувшие в омуте забытья. Черно-белый «Зенит», старый стальной велосипед — долгожданная вещь, купленная на первые заработанные после школы деньги. Давно, очень давно, когда жизнь была теплой, как лето. Рубанки, пилы, топоры, ножи... Возможно, это поступь чудовищной старости или предсмертная тоска, но здесь, на дне сырого подземелья, в непонятных руинах собственного беспамятства, он, много раз переваренный этим домом, сохранил только голод.

 

* * *

 

Жена Семена Настя проснулась от того, что кровать под ней тряслась. Лежа на боку, она открыла глаза и увидела влажное лицо мужа, его глаза, неестественно широко открытые, слишком широко. Он не моргал, смотрел на нее как-то странно, точно насквозь. Верхом на Семене сидел Старик, и, сверкая ножом и мокрыми пальцами, копошился в его животе. Вынимал и вертел в руках сырые кишки, грозно сопел. Отрезав что-то, шлепнул рядом. Настя открыла рот, но голос ее исчез на вдохе, как мотылек в огне. Увидев это, Семен медленно поднес к своим бледным губам указательный палец — рука его тряслась, палец дрожал — и сквозь сжатые до скрипа зубы, он едва слышно прошипел — шшш.

Его зрачки расширились от боли, на лбу набухли капли пота, он стал похож на ожившего утопленника, прямиком из воды, с отпечатком безумия на бесцветном мокром лице.

 

* * *

 

Этой же ночью, за пару часов до собственной смерти, Семен один раз уже просыпался от шагов и стуков на кухне. Жена спала рядом, ее сон всегда крепкий. Он подумал, что шумят дети, но Старика выдал запах, этот особый терпкий стариковский душок, которым он пропитал весь свой подвал.

Старик искал на кухне еду и не находил. Семен боялся пошевелиться, боялся выдать свое положение, и не только место, но и само свое существование. Это могло привлечь Старика, или хуже — навести на детей. В глухой темноте происходящее вообще не казалось настоящим, Семену будто снился сон. И когда звуки утихли, словно растворияясь в ночной тишине, Семен закрыл глаза, и все произошедшее еще сильней показалось выдумкой, и он, сам того не желая, заснул. Дальнейшее ему приснилось: будто он тихо будит Настю, и они крадутся в комнату с детьми — там двери прочные и тоже есть засов, будто запираются в ней и вызывают полицию. Спасительные красно-синие мигалки разбрасывают по дому новогодние пятна, Старика валят на пол, выстреливая в него снотворным, затем относят в подвал, где ставят ему полную миску еды, запирают дверь, и все заканчивается хорошо.

Когда он проснулся, Старик наблюдал за ним, безумные глаза его переливались совсем рядом, сверкая отражениями прихваченного с кухни ножа.

 

* * *

 

Настя вскочила с кровати и побежала к детям. Позади нее что-то стукнуло, муж сдавленно застонал, покатились быстрые шаги. Дверь в подвал оказалась открыта, Настя зацепилась за нее ночной рубашкой, ее развернуло, она ударилась затылком о засов, подняла руку, чтобы освободиться, но увидела над собой Старика, и ее тело предательски обмякло. Рука беспомощно опустилась на грудь, под спину потекла моча. Старик сел ей на бедра и, тяжело хрипя,  вдавил в живот окровавленный нож.

По мнению Старика, именно здесь должна была находиться еда. Он вспорол Насте брюхо и принялся искать. Вытягивал кишки, принюхивался, присматривался, что-то отрезал, потянул в рот желтоватый, похожий на его кашу жир и, выплюнув, недовольно поморщился.

Как и в предыдущем теле, в этом тоже не нашлось ничего съедобного. Он проверил внимательно, желудок, печень, поджелудочную, дошел до сердца и подергал за пищевод в реберной клетке за распахнутой грудью. Еды не было, а голод стучал. Из комнаты, куда пыталась убежать Настя, что-то скрипнуло.

Детей было двое.

 

* * *

 

Сонины кишочки обмотались вокруг его ноги, он пробовал их распутать или отрезать, но слишком устал от своих поисков. Внучка волочилась за ним мертвая, белой обескровленной тряпкой, с холодным удивлением, застывшим на ее кукольном лице под метелкой каштановых волос.

Старик обессилел, он полз. Добрался до двери в подвал, заглянул в черную пасть подземелья и опустился на бок. В доме не осталось никого. Только он. Уставший и смертельно голодный.

Он набрал полную грудь воздуха и закричал, заревел. В окне, куда смотрели его безумные, желтушные глаза, в этом окне зарождался свет. За годы в подземелье он так привык к темноте, что и забыл, что в мире, в доме, в комнате могут быть окна, за которыми плавает солнце и возникает свет. Окна, которые выходят на улицу.

Старик втянул носом пропитанный кровью воздух, собрался, напружинился и попробовал встать. Это удалось. Шатаясь, он подошел к окну, за которым висел обмазанный мокрым пухом гамак и валялась перевернутая жестяная тачка. Зеленая трава на лужайке была покрыта тополиным пухом, словно снегом. Старик нахмурился — зима или лето? За лужайкой тянулась дорога и стояли дома с разноцветными крышами, а над ними розовело в ожидании рассвета бескрайнее небо.

Старик поискал глазами дверь. Нашел ее в конце коридора, где собралась черная лужа Настиной крови. Пол в доме, видимо, был кривой. Старик навалился на ручку, толкнул дверь плечом и вышел. Его глаза порезались светом.

На дороге, что шла мимо домов, силы вновь покинули его, он опустился на колени, затем на четвереньки, дернул ногой, чтобы освободиться от Сонечки, и заплакал. Он был такой сильный раньше. А теперь полз по тротуару, умирая от голода.

Злые, неблагодарные дети, которых он вырастил, которые обещали заботиться — забыли о нем, бросили. Где они, куда убежали, почему бросили, за что?

 

* * *

 

В доме с ярко-красной изогнутой крышей, из которой выступал угловатый нарост мансардного окна, с чистыми, недавно покрашенными белыми стенами, со смазанной дверью и чисто вымытыми стеклами огромных окон, — в этом аккуратном доме жили Евгений и Ольга. Рано утром они пили кофе в гостиной, окна которой выходили на улицу. Ольга заметила Старика и пихнула локтем Евгения.

Тот внимательно присмотрелся, поправил очки.

— Это чей?

— Ивановых, кажется...

— Ивановых? Не повезло, значит, Ивановым. Кого он там тащит?

— Сонечку, — жалобно прошептала Ольга и закрыла рот ладонью.

Оба замолчали.

— Жаль их, — покачал головой Евгений, — хорошие были. Нам бы со своими стариками внимательней…

Ольга тревожно посмотрела на дверь, видную из всех трех комнат их небольшого дома. Закрыта, заперта на два массивных засова. За дверью, в земляной пещере, куда ныряет крутая лестница, во мраке глубокого подвала доживали свой век ее родители. Чудовищно старые безумцы. Прежде любимые и родные, а теперь... Ольга посмотрела на шрам на запястье Евгения. Пальцы слушались плохо, левая рука мужа всегда была бледной и холодной, на ощупь казалась чужой. Это Старуха ударила его топором. Метила в голову, но промахнулась.

— Жаль Сонечку, — вздохнула Ольга. — Хорошая была девочка, умненькая. Добрая.

Евгений опустил глаза и продолжил пить кофе.

Старик медленно полз мимо их дома, приближаясь к следующему.

 

* * *

 

Похожий дом, похожая планировка, только крыша зеленая. За окном, высоким и широким, как витрина магазина, гостиная переделана в спортзал. Турник, беговая дорожка, велотренажер, маты, гантели, обрезиненные блины и еще что-то. Рыжие лучи рассвета заливают светом пол. Светлана разминалась, Игорь вдумчиво рассматривал таблицу — график увеличения нагрузки. Она висела на стене, как плакат, наполовину заполненная от руки какими-то цифрами.

Первой Старика заметила женщина:

— Смотри, до чего довели, ползет на четвереньках, едва живой, смотри, Горяш, вон едва ноги тащит. Все коленки, наверное, уже стер.

 Игорь перевел взгляд на тощую фигуру полуживого Старика с тащившейся за ним девочкой. Еще немного, и соседи потянутся на улицу: одни прогуливать собак, другие бегать, третьи на работу. Если прямо сейчас что-то не сделать — Старика заберут в полицию, а там… дальше дело известное. Нехорошее дело.

— Это же Роман Григорьевич, я его помню, — пробасил Евгений из рыжеватой бороды.

— Да, да, он самый, дядя Рома, точно…

Игорь стыдливо отвернулся. Светлана задумалась, следя глазами за судорожным перемещением Старика. Нахмурилась, стала кусать губы, посматривая на Игоря.

— Горяш, наши-то, наши вон как рано умерли, и подвал не пригодился, а ведь там все есть, все готово, — Светлана кивнула в сторону двери в подвал, на которой сверкали два новеньких серебристых засова.

Игорь задумчиво почесал бороду, Светлана продолжила:

— А я ведь его помню, он к нам часто в гости заходил, с моим отцом дружил, одалживал ему что-то, инструмент какой-то… и липу они, вон ту… вместе сажали. И на лыжах ходили… Добрый был дядечка, рукодельный, все время мастерил что-то, кажется… и фотографировал. Смотри-ка, вот же семейка неблагодарная?! Ну как же так, а? И себя, и детей угробили… теперь вот и дядю Рому…

Игорь снова не ответил. В голове у него крутились мысли более высокого порядка. С тех пор, как умерли его Старики, он начал чувствовать, как день за днем из-под ног его уходит некая невидимая опора. Та, что дает силу жить и быть для семьи стеной. И вот он чувствует, как с каждым днем становится еще на крупицу, на какую-то крохотную пылинку бесполезней. Их дом, где «лишены ежедневного счастья почтительно созерцать белую бороду, без которой ... дом считается наполовину пустым»*. Точно сказано — дом был пустым без Стариков и без нависающей над всеми остальными ежедневной опасности, а без необходимости защищать — пустел сам Игорь. Ему не хватало Страха. И роли защитника. Почти физически не хватало.

— Может, поможем? Сгинет же… — чуть не рыдая, сказала Светлана. — Что же мы, нелюди, что , какие?

Игорь взял на кухне нож, вышел к Старику, срезал с него мертвую Сонечку, поднял его небольшое ослабевшее тело на руки, как ребенка, и вернулся домой. Светлана стояла у распахнутой двери в подвал, улыбаясь, хлюпая носом, размазывая по шекам слезы. Игорь понес Старика вниз.

— Еду приготовь, — донеслось из сырого подземелья.

— Ах! Конечно! — вскинула руки Светлана и побежала на кухню разводить водой питательную смесь.

Через несколько минут Игорь вернулся. Раскрасневшийся и довольный. Взял большую глубокую миску с серой кашицей и снова отправился в подвал. Светлана проводила его любящим взглядом.

 

* * *

 

У них было трое детей…



*Леонид Соловьев, "Повесть о Ходже Насреддине".

Оставьте комментарий!

Старые комментарии будут перенесены в новую систему в скором времени. Не забудьте подписаться на DARKER - это бесплатно!

⇧ Наверх