ФОБИЯ

Первое, что я помню из того ясного, солнечного майского дня — как стою посреди кухни, а мама наставляет меня:

— Запомнил? Булку серого и полбулки белого. Не наоборот. Я тебе даю денег ровно, без сдачи. Смотри не потеряй.

А я, шестилетка, принимаю на ладошку горстку мелочи и думаю, что мама могла бы не стараться, так тщательно отсчитывая ровную сумму. Да, я пока еще не умею складывать и вычитать — но уж запомнить, сколько монет и каких мне должна дать продавщица, смогу. И маленькая детская обида от неверия самого родного и близкого человека в мои силы накатывает, как пенная волна в ванне — и тут же рассеивается, когда я замечаю на батарее кастрюлю под полотенцем: сегодня будут пирожки!

А потом я вприпрыжку бегу до магазина, сжимая во вспотевшем кулачке деньги и, гордый возложенной на меня ответственностью, демонстративно не обращаю внимания на возящуюся в футбольной коробке ребятню и даже не понимаю, что окрик с лавочки: «Эй, пацан, погоди!» — обращен именно ко мне.

 

********

Обратно из магазина я уже не торопился — шел медленно, растягивая удовольствие. Хлеб пах одуряюще, кружил голову, и я приоткрывал пакетик и втягивал носом густой, сытный аромат. Я царапал ногтями упругую, пружинящую корку и едва удерживался от того, чтобы не впиться в нее зубами. Прямо тут, посреди улицы. Нет, нельзя, надо донести домой.

Я был так занят этой борьбой с самим собой, с великим хлебным искушением — что даже не заметил, как Лешка подскочил и хлопнул меня по плечу.

Лешка был моим другом — первым и, наверное, единственным. Старше меня всего на пару недель — я твердо запомнил, что между нашими днями рождения два выпуска «Клуба путешественников», — он оказался моей полной противоположностью. Если я был тихим, примерным мальчиком, во всем слушающимся родителей, прилежно готовящимся к школе, в которую меня отдадут на год раньше, то Лешку знали как раздолбая, искателя приключений и даже немножко хулигана. Когда его родители, подумав, решили тоже сдать его в первый класс в шесть лет — «Вы же, мальчики, дружите, вам же будет вместе интереснее», — он дико обиделся и целых три дня не разговаривал со мной. И это были самые томительные и печальные три дня в той моей еще недолгой жизни. Но потом, прикинув все плюсы и минусы нашего предполагаемого школьного братства, признал, что это верный выбор. И момент, когда он снова заговорил со мной, был самым большим моим счастьем в те годы.

— Ты откуда? — Он снова хлопнул меня по плечу и, заметив пакет, полез в него своим длинным веснушчатым носом. — Аааа, хле-е-ебушек! Так у вас пирожки сегодня, разве нет? Я через балкон почуял, как твоя мама уже печет!

Лешка жил в соседнем подъезде, через стенку. Когда на улице была плохая погода или кто-то из нас оказывался наказан и не мог гулять, мы тайком перестукивались. Сначала это было просто баловство, и нас удовлетворял сам факт того, что можем слышать друг друга — но потом игра усложнилась, и мы даже изобрели свой шифр.

«Тук. Тук. Тук-Тук» — «Прием. Прием. Я на связи».

«Ту-тук» — «Тихо, кто-то идет».

«Тук. Тук-тук. Тук-тук. Тук. Туки-тук» — «Все хорошо. Ложная тревога».

И еще десятки других, которые каким-то чудом удерживались в наших головах, откуда напрочь выветривались необходимость чистить зубы, мыть уши и выносить мусор.

— Да! — с гордостью за маму ответил я. — Когда будут готовы, я тебе на веревке перекину.

Лешка расплылся в улыбке. Особая — мы ее называли «индейской» — веревка с множеством узлов разного размера, легко превращающаяся то в лассо, то в лестницу, то в рычаг для голубиной ловушки, хранилась у него в укромном месте, под чешской стенкой, за полуоторванным и затем старательно вдвинутым на место плинтусом.

— Здорово, — потер он ладони. — Пасиб. У твоей мамы шикарные пирожки!

Теперь настал мой черед расплываться в улыбке и пасибкать.

Мы уже дошли до моего подъезда и все никак не могли расстаться. Мама сегодня хотела устроить уборку, и обратно на улицу меня бы уже не выпустили, заставив помогать развешивать белье и драить полы. Так что мы пытались наболтаться на день вперед, перескакивая с темы на тему, захлебываясь идеями и планами на оставшиеся до школы летние дни.

— Эй, пацаны! — вдруг окликнули нас со стороны лавочки.

Мы раньше никогда не видели этого мужика — худой, с тщательно расчесанными на старомодный манер волосами, в черном, засаленном, не по размеру костюме, он сидел сгорбившись, будто у него болел живот. Заметив, что мы его услышали, он резко выпрямился.

— Эй, пацаны, — повторил и задорно улыбнулся. — Подойдите-ка сюда, дело есть.

— Пойдешь? — спросил я у Лешки.

— Да ну, — мотнул он головой. — Мало ли чо ему надо. Вдруг это тот, кому мы белье оплевали?

Я задумался. Мы действительно плевали с балкона три дня назад — пытались попасть в кота, который дремал четырьмя этажами ниже. И да, большая часть наших снарядов улетела на чьи-то заботливо вывешенные простыни и наволочки.

— Ну нет… — неуверенно протянул я. — Это совсем незнакомый мужик. Так-то мы всех в нашем дворе знаем…

— А вдруг он в гости к кому приехал? — резонно спросил Лешка. — Или просто работает и редко во двор выходит?

Я пожал плечами, соглашаясь с его доводами.

— Эй, пацаны, — повторил мужик на лавочке. — Да подойдите сюда, не бойтесь. Дело есть.

Тут уже замялся и Лешка. Магические слова «Дело есть» — обращенные к нам, как к взрослым! — прострелили наши мальчишеские души навылет.

— Ну, как хотите, — сказал мужик и повернул голову к футбольной коробке, из-за высоких стен которой разносились звонкие крики.

Мы воровато оглянулись. Двор был пуст — лишь лениво жмурился на пакетик с куриными костями обожравшийся местный кот, да бабка Клава из Лешкиного подъезда, пыхтя, тащила домой ворох выбитых половичков. Если это действительно хозяин белья, успеем убежать, и никто нас ему не сдаст.

Мы переглянулись.

— Да? — громко спросил Лешка.

— Кизда! — ответил мужик что-то непонятное в рифму. — Боитесь, что ли?

— Ничего мы не боимся, — обиженно ответил Лешка и дернул меня за край футболки. — Просто жарко. Лень ходить туда-сюда просто так.

— Не просто так, — загадочно ответил мужик.

Я покачал головой. До меня только что дошло, что с нашего балкона прекрасно видно эту лавочку — и стоит моей маме выглянуть, как она заметит, что я валяю дурака вместо того, чтобы идти домой.

— Что такое? — шепотом спросил Лешка.

Я дернул подбородком вверх, указывая на балкон.

— Аааа, — понял Лешка. — Ну давай, я подойду. Моих все равно дома нет.

Я неохотно кивнул. Мне было немножко обидно, что именно Лешка первым узнает, чего же хочет от нас тот мужик — но опасность получить от мамы нагоняй пугала больше.

Лешка вразвалочку, с чувством собственного достоинства, не торопясь подошел к мужику. Тот выпрямился еще сильнее, вытянувшись, будто подзорная труба. Лешка стоял так, что я не мог видеть лица мужчины — и это тоже меня обидело. Ведь мой друг знал, что я умею читать по губам — мы оба учились этому всю прошлую зиму! — и теперь он хотел захапать себе все, совершенно все, что бы ни сказал или ни сделал мужик!

От расстройства я, даже не заметив, как это делаю, развернул пакет и впился зубами в хлебную корку. Я жевал и глотал ее, давясь мелкими и колючими слезами обиды, не ощущая вкуса, и вздрогнул, когда сверху упал окрик:

— Дима! А ну домой, быстро!

Уже закрывая за собой тугую дверь подъезда, я оглянулся на Лешку. Тот — как и всегда — словно спиной уловил мой взгляд, повернул голову и махнул рукой: ступай, мол, все в порядке. А потом постучал кулаком по воздуху:

— Тук. Тук-тук. Тук-тук. Тук. Туки-тук.

 

Это был последний раз, когда я видел Лешку.

 

********

Его тело нашли через неделю поисков. Родители рассказали только это.

Они вообще могли ничего не говорить мне — но Лешка жил в соседнем подъезде, через стенку от нас, и я бы все равно услышал разрывающие ночную тишину рыдания и увидел бы сверху, с балкона, маленький гробик, на который было слишком много несущих его шестерых взрослых.

Это уже потом, краем уха, я уловил перешептывания старших пацанов:

— Все волосы вырваны. Да ну, отрезаны. Не, вырваны. А стручок отрезан! Ты чо, он вырван…

Я услышал, да — но никак не смог соотнести эти слова с Лешкой. Его хоронили в закрытом гробу — а у меня перед глазами стоял тот самый, последний в нашей общей жизни момент: Лешка поднимает руку и стучит по воздуху. «Все хорошо. Ложная тревога».

 

Я рассказал следователям все, что помнил — и что мог рассказать. Они долго возились вокруг лавочки — пацаны потом пояснили, мол, снимали отпечатки пальцев и собирали окурки, хотя я не заметил, чтобы тот мужик курил, — даже привезли с собой собаку. Та ходила кругами, потом взяла след, ушла в соседний двор, вернулась обратно — а потом дернула поводок и рванула куда-то к реке. Маленький щуплый милиционер потрусил следом — и больше я с ними не встречался.

Мне пришлось приходить в отдел и долго-долго сидеть над какими-то дурно сделанными, размытыми фотографиями и говорить, похож или не похож, чем похож и чем не похож. Меня даже просили составить фоторобот, но я совершенно запутался во всех этих ртах, носах и глазах — я не мог воспринимать их отдельно от человеческого лица и видел только какие-то угловатые пятна.

Я оказался совершенно бесполезен следствию.

Мне было грустно, горько и обидно, что я так подвел Лешку. Моя мама, выглядывая в тот день из окна, даже не заметила друга — она видела только меня, лихорадочно обгрызающего хлебную корку. Все было в моих руках — но это «все» утекло сквозь пальцы, как вода.

 

Меня снова позвали через полгода, когда над городом навис серый ноябрь, свинцовые тучи давили прохожих к земле, а холодный косой дождь остервенело колотился в окна. Следователь долго и внимательно смотрел на меня, а потом спросил — не вспомнил ли я чего? Я помотал головой — скорее по привычке, нежели действительно покопавшись в памяти и обнаружив, что она все так же подернута сизой пеленой.

А потом меня провели в комнатку. Там, за стеклом, сидел мужчина. Худой, сутулый, мятый. Его волосы были взъерошены, но на темечке белел когда-то аккуратный пробор.

— Узнаешь? — спросил следователь.

Я молчал.

Я ничего не мог сказать. Может, да — а может, и нет. Они были похожи — как похожи все худые сутулые мужики, которых мельком видит шестилетний мальчишка.

— Пусть он что-то скажет, — попросил я. И поправился: — Пусть он скажет: «Эй, пацан».

И он сказал.

Он произнес эти слова сухо и безжизненно, словно выплюнул старую, ветхую тряпку. В них не было ничего, за что можно было бы зацепиться. Ничего, чтобы можно было узнать — или не узнать.

— Ну? — нетерпеливо спросил следователь.

Я промолчал.

— Ну? — повторил он.

— Пусть скажет «Дело есть», — шепотом сказал я, уже зная, что это не поможет мне, совершенно не поможет. Я ничего не вспомню — потому что нечего вспоминать. Я просто хотел потянуть время.

Мне было безумно стыдно. Стыдно перед всеми — перед следователем, перед мамой, что ждала меня в коридоре, перед собакой с милиционером, которые так долго бегали по городу, чтобы привести сюда этого мужика. Но больше всего, конечно, мне было стыдно перед Лешкой. За то, что я такая размазня. За то, что даже сейчас, когда от меня требуется простое «да» или «нет», я не могу сказать ничего.

— «Дело есть», — послушно повторил мужик.

И тут я что-то услышал. Странный звук, словно пришедший из ниоткуда, разорвавший ткань всех остальных звуков — нетерпеливое покашливание следователя, чье-то бубнение в соседнем кабинете, шуршание мышей под полом.

Тук. Тук. Тук-Тук.

Прием. Прием. Я на связи.

Тук. Тук. Тук-Тук.

И я все понял.

— Ну? — спросил следователь. В его голосе, как прыщ, зрело разочарование.

— Это он, — хрипло сказал я. — Это он.

 

О том, что было дальше, родители опять мне ничего не рассказали — продолжали беречь от ненужных, с их точки зрения, эмоций. Лишь от вездесущих старшаков, которые не спешили делиться с мелюзгой информацией, я мог уловить какие-то крохи: мужик действительно был не местным, приехал откуда-то с Урала; он признался в двадцати убийствах детей по всей стране, но Лешкино отрицает; он признался в Лешкином; был суд, и ему дали пожизненное…

 

Родители Лешки уехали из города через месяц после суда — спешно, никого не предупредив. К нам еще долго заходили какие-то общие дальние знакомые: кто-то отдать долг, кто-то что-то спросить, а кто-то вообще приехав из деревни и нацелившись остановиться на пару дней в городской квартире. Я слышал, как мама устало отвечала через порог: «Уехали. Нет, не знаю, куда. Нет, не знаю, вернутся ли. Нет, не могу передать. Да, как только, так скажу». Последний такой посетитель появился у наших дверей аккурат через год — а потом и они перестали напоминать о Лешкиной семье. Словно ее и не было.

 

Мне не нужно было напоминать. Я никак не мог привыкнуть, понять, осознать того простого факта, что Лешки нет. Вообще. Нигде. И никогда больше не будет. Я слушал мамины монотонные ответы: «Уехали. Не знаю» — и все больше свыкался с мыслью, что он тоже уехал. Куда-то. Куда — неизвестно, и когда вернется — тоже неясно.

И через два, три, четыре года, когда я уже хорошо знал, что такое смерть, самолично похоронил двух хомячков и наблюдал с балкона, как отец помогал выносить гроб с бабкой Клавой — я все равно продолжал ждать Лешку.

Он обязательно должен был вернуться — через день, через месяц, через год. Когда-нибудь — но вернуться. Вернуться тем же самым — вихрастым, конопатым, длинноносым. Готовым на любые проказы и проделки. И мы простучимся с ним через стенку, и я перекину ему веревку с пирожками, и мы никогда больше не расстанемся.

Я просто ждал Лешку.

 

********

Нам сказали, чтобы мы называли ее тетя Женя — хотя ей больше нравилось, когда мы обращались к ней «Евгения». Старше нас лет на пятнадцать, веселая, красивая — она переехала в наш дом, когда я перешел в шестой класс. Переехала в Лешкин подъезд. В Лешкину квартиру.

Нам, двенадцатилеткам, льстило, что она общается с нами, как с равными — взрослыми, умудренными опытом парнями. Хотя все общение и сводилось к тому, чтобы попросить нас сбегать в магазин или поднести сумки. Меня она выделяла особо — к зависти всех остальных и их же недоумению, что я неохотно отзываюсь на ее просьбы. Это было не совсем так. По поводу магазина я не возражал — а вот на «помоги с сумками» она встречала вежливое, но твердое «нет». Надо мной даже посмеивались, говорили, что упускаю свой шанс — счастливчики, побывавшие у нее дома, взахлеб рассказывали, какое у нее обалденное печенье, какие крутые пластинки и какой короткий халатик. Но я не мог объяснить им, что для меня это не ее дом — а Лешкин. Что я не могу прийти к Лешке в гости, когда его там нет.

Я все еще ждал его.

 

В тот день я плелся из школы, пиная перед собой пластиковую бутылку. Домой идти не хотелось — в дневнике у меня красовалась двойка по английскому, и все шло к тому, что через пару недель в годовом табеле будет твердая тройка, а не слабенькая четверка. Я мог позволить себе поболтаться на улице еще час-полтора, пока мама не заподозрит что-то неладное, — ну а потом уже покорно отправляться на справедливую расправу.

— Эй, пацан! — окликнули меня.

Я вздрогнул и обернулся.

Евгения сидела на лавочке — той самой лавочке — и пристально смотрела на меня. На мгновение показалось, что теплый май сменился стылым январем. Озноб продрал меня по спине.

— Эй, — повторила Евгения мягко. — Подойди, пожалуйста.

Мои ноги словно исчезли, испарились, я не чувствовал их, будто сразу от бедер выросла бетонная тумба, как у памятников.

— Да подойди же, — рассмеялась она. — Не бойся, не укушу. Я лодыжку подвернула, помочь надо.

Она действительно сидела чуть ссутулившись — знакомо ссутулившись! — а левая нога была поджата под лавочку. Я с неохотой сделал несколько шагов в ее сторону.

— Ну? — угрюмо спросил, стараясь, чтобы это звучало не совсем грубо.

— Помоги, пожалуйста, — попросила она, указывая на два пакета с продуктами. — Они не тяжелые, просто мне идти больно. Это рядом, седьмой этаж.

Я едва удержался от того, чтобы не кивнуть «знаю, мол», молча подхватил пакеты и быстрым шагом направился к подъезду. Уже около его дверей я сообразил, что мог бы и не торопиться — ведь у Евгении болит нога и… и тут из-за моего плеча протянулась рука с ключом от домофона.

 

— Тебя же Димой зовут, да? — вдруг спросила она, когда мы дожидались лифта. Раньше я бы уже давно взлетел вверх по лестнице — особенно если это было наперегонки с Лешкой, — но я не хотел показывать, что знаю, где она живет.

— Да, — ответил я недоуменно. Конечно, Евгения могла узнать мое имя у пацанов — но зачем?

Она улыбнулась и не стала продолжать разговор.

 

У дверей Лешкиной квартиры я остановился и опустил сумки на пол. От знакомой ободранной внизу клеенки, перетянутой проволокой, с точками старых, проржавевших кнопок, защемило сердце.

— Что такое? — спросила Евгения, вставляя ключ в замочную скважину.

— Я донес, — буркнул я. — Дальше не пойду.

— Но у меня болит нога, — напомнила она, открывая дверь. — Осталось-то совсем чуть-чуть… или родители тебе запрещают заходить в чужие дома?

Я сжал зубы так, что в челюсти что-то хрустнуло. И дело было не в ее попытке надавить на больное для всех подростков место «родительский запрет», а в том, что она назвала Лешкину квартиру «чужим домом».

— Нет, — огрызнулся я, подхватил сумки и резко, не давая себе опомниться и остановиться, перешагнул через порог.

И замер.

Конечно, Лешкины родители не могли забрать все вещи с собой. Конечно, они оставили прихожую, бросили половичок, не захватили с собой вешалку. Но почему эти вещи так и остались в доме сейчас, спустя шесть лет? Почему за эти годы ни один из новых хозяев квартиры хотя бы не переклеил обои?

Я стоял и молчал, сглатывая густую, вязкую слюну. Казалось, что на моих глазах какая-то мутная пелена, которая бывает, когда ты заходишь с мороза в теплый дом. И сейчас я услышу, как Лешкина мама гремит чайником, унюхаю запах припоя от паяльника Лешкиного папы, почувствую приветственный шлепок по плечу — и эта пелена сползет, исчезнет вместе с шестью годами томительного ожидания.

— Ну что? — как сквозь вату, донесся до меня голос Евгении. — Не страшно? — в нем звучали насмешливые нотки.

Я молчал.

— Тяжело, что ли, было? — недоуменно спросила она. — Ну ладно, отдохни, я сама до кухни донесу.

Она легко подхватила пакеты и пошла по коридору. Даже не хромая.

Я перевел взгляд в сторону Лешкиной комнаты. Мои ноги сами по себе сделали шаг. Потом еще один. Я вцепился рукой в стену. Нет, Лешки там нет! Не надо!

Но был еще один шаг. И еще. И еще.

 

Здесь тоже почти ничего не изменилось. Да, исчезли игрушки и вместо фотографий на стене темнели пыльные прямоугольники — но чешская стенка, треснувшая после неудачного запуска самодельного вертолета люстра и даже ковер на стене над старой тахтой… все было тем же. Будто и не прошло шести лет.

Неужели здесь никто не жил эти годы?

Я тихо, на цыпочках, словно боясь разбудить кого-то спящего, прошел на середину комнаты. Да, теперь я мог видеть какие-то чужие, не Лешкины, вещи и мелочи — в глубине книжных полок виднелись книги в современных обложках, на кресло был накинут модный клетчатый плед, а на столе, рядом с компьютером — о котором Лешка мог только мечтать! — стояла фотография.

Мужчина.

Помятое лицо.

Аккуратный пробор.

Потухший взгляд.

 

Я отшатнулся, мои ноги заплелись, я неуклюже взмахнул руками и со всего размаха рухнул на спину. Копчик пронзило острой болью.

— Что-то случилось? — Евгения стояла в дверях. Она успела переодеться в короткий и, наверное, очень соблазнительный халатик. Соблазнительный — если бы я сейчас, поднимаясь с ковра, всеми силами не старался не бросить снова взгляд на ту фотографию.

— Уп-пал, — выдавил я из себя. — Запнулся.

— Аааа, — протянула она, улыбнувшись. — У вас же такая же планировка квартиры, да?

Я кивнул.

— Ну, пошли чай пить, — поманила она. — Так сказать, отплачу тебе за работу. Пошли, надолго не задержу, успеешь домой.

 

Чай был терпким и колючим, белый хлеб безвкусным и ватным, масло чуть горчило, а колбаса вставала в горле комом. Но я послушно ел бутерброды, которые Евгения делала мне один за другим, и ждал, когда закончится это утомительное гостеприимство.

— Скажи, Димочка, — вдруг нежно спросила она меня. — А зачем ты сказал, что узнал его?

Я вздрогнул.

— Ведь ты же не узнал его, — повторила она, а ее руки словно сами по себе продолжали намазывать на хлеб масло. — Ты просто сказал «да» и удачно попал пальцем в небо.

— Я не понимаю, о чем ты… вы… — хрипло выдавил я.

— Все ты понимаешь, — пропела она. — Все-все. Зачем?

Я бросил взгляд на нож в ее руке. Она заметила это и рассмеялась.

— Что, Димочка, скажешь теперь, что я тоже убийца?

Я вскочил, взвыв от боли в копчике, выбежал из-за стола, кинулся в коридор, рванул на себя дверь — замки тоже никто не сменил за эти годы — и скатился вниз по лестнице.

Даже когда за мной хлопнула дверь подъезда, мне казалось, что я слышу преследующий меня заливистый хохот.

 

********

Уже потом, просидев в Интернет-кафе несколько дней и спустив на это свои карманные деньги, я все понял. Конечно, родители не считали нужным мне об этом рассказывать — а может быть, и сами не знали. Не бог весть какая новость: одна из многочисленной когорты арестантских ждулек вышла замуж за маньяка, осужденного на пожизненное. Ей посвятили несколько статей в желтушных газетенках, пару заметок на таких же желтых сайтах, даже было приглашение на какое-то ток-шоу — но от него она отказалась, и постепенно интерес к ней сошел на нет. Мои родители не читали этих газет, не жаловали Интернет и презирали ток-шоу. Конечно, они были не в курсе. И вряд ли кто-то из их знакомых обратил внимание на эти новости и поделился с ними.

Я жадно вчитывался в каждую строчку, внимательно вглядывался в одну и ту же растиражированную фотографию. Вот он, тот самый мужик — даже рядом со своей молодой женой сутулый, поникший и словно выжатый досуха. Вот она, Евгения, еще более красивая и радостная, чем сейчас. Я листал снова и снова, по кругу, пытаясь запомнить самые жалкие крохи полуправдивой информации.

А потом долго лежал ночами без сна, прислушиваясь к тишине за стеной.

Я понимал, что тут что-то не совсем правильное. Жена, ждуля Лешкиного убийцы живет в Лешкиной квартире. И если убийцу выпустят — да, у него пожизненный срок, но вдруг? — то он… тоже будет жить в Лешкиной квартире? Это было совсем, совсем неправильно.

Но что мне делать? Кому-то рассказать? Но кому? Найти того следователя — если он, конечно, еще работает и если я вспомню его лицо? И что я скажу ему? «Знаете, по соседству со мной живет жена того маньяка». — «И что? — спросит он. — Она же сама не маньяк».

Родителям? А зачем? И тоже — что? «Мама, папа, в Лешкиной квартире живет ждуля Лешкиного убийцы». — «Как ты узнал?!» — воскликнут они. «Ты уверен?!» — не поверят они. «Зачем ты вообще туда ходил?» — зададут вопрос они.

Нет, никому не надо говорить. Потому что ничего из этого не выйдет.

И я продолжал слушать тишину.

И мне казалось, что иногда там, в Лешкиной комнате, начинало гулко плескаться что-то густое, злое и мстительное.

И с каждым разом оно было все ближе.

 

********

Весь следующий месяц я старательно избегал встречи с Евгенией. Иногда, идя домой, я чувствовал на себе чей-то внимательный и пристальный взгляд — но стоило мне поднять голову, как Лешкин балкон оказывался пуст, и лишь чуть колыхалась старая, выцветшая от солнца и дождей ленточка на бельевых веревках.

Учебный год мне все-таки удалось закончить с хилой четверкой по английскому, и родители на радостях даже не стали припрягать меня к работе на даче. Целыми днями я слонялся по двору, гонял мяч в обновленной футбольной коробке, стенки которой стали еще выше, играл в ножички и зависал в Интернет-кафе. Друзей — настоящих, верных, вечных друзей, как Лешка — у меня так и не появилось. Но я к этому и не стремился. Я ведь ждал Лешку. Я не хотел его предавать.

 

В тот день я отчаянно скучал, распластавшись на детских качельках. Был вариант забежать домой за самодельной удочкой и пойти загорать на реку — но солнце уже успело разморить меня и выдоить последние капли желания шевелиться.

— Димочка. — Горячее дыхание обожгло мне щеку, а стальные пальцы сжали плечо. — Димочка, почему ты избегаешь меня?

Я попытался вывернуться, но Евгения держала совершенно с неженской силой.

— Почему? — повторила она. В ее глазах отчего-то бегали веселые огоньки.

Я тоже попытался улыбнуться:

— Да просто так… моя… моя подруга будет ревновать!

— У тебя нет подруги, — рассмеялась она. — Я сама была девчонкой и знаю — ты не в их вкусе.

— Пустите! — Я дернулся и ударился затылком о стойку качелей. В голове загудело.

— Ладно. — Евгения отпустила меня. — Послушай, правда… Что произошло? Мне казалось, что мы просто разговариваем…

— Возможно. — Я потер занывшее плечо и осторожно соскользнул с качелей, отступая назад. — А может быть, и нет.

— Но, понимаешь… — В ее голосе послышалась растерянность. — Я ведь правда хочу понять. Он рассказал мне все. Все-все-все — но только не про случай с твоим другом.

— Это не был случай. — Мой голос внезапно охрип. — Он убил его!

— Тише, не кричи, — жалобно попросила она, оглянувшись. — Но он правда все время говорит, что ни при чем…

— Он убил других, разве нет?

— Да, но… — Она снова оглянулась по сторонам. — Ты ведь понимаешь, что если на самом деле это не он… убил твоего друга, то это сделал кто-то другой?

— И? — мрачно спросил я, пытаясь понять, к чему она клонит.

— А значит, этот другой до сих пор на свободе. И, может быть, уже… убил еще нескольких детей?

Осознание этого ударило меня наотмашь, придавило каменной плитой. Я никогда не думал об этом. А если… если это правда так? Но тогда… Я так хотел не быть виноватым перед Лешкой, что повинен в новых смертях?

Голова закружилась, и я присел обратно на качели.

— Пошли, поговорим, — предложила Евгения. — Надо многое обсудить. Как взрослым людям.

Я замотал головой.

Я продолжал ею мотать, когда вошел в Лешкин подъезд, зашел в лифт, переступил порог Лешкиной квартиры.

Я продолжал мотать ею, когда разувался, проходил на кухню и садился за стол. Как заведенный болванчик, как старая сломанная кукла, я мотал головой, будто в попытках отогнать дурные, страшные мысли. Мысли о моей вине. Вине перед Лешкой — и перед другими, безымянными мальчишками.

— Сейчас приду, — сказала Евгения.

Я тупо уставился на стол, на котором лежал пульт от телевизора.

Телевизор на кухне был не Лешкин. Небольшой, модный, удобный — как бы он понравился моему другу! — он был островком настоящего в этом мире прошлого. Островком спасения. Я рассеянно включил его, пробежался по программам, даже не обращая внимания на то, что показывали. Туда-сюда, сюда-туда. С первого канала по восьмой и обратно.

По первому шли новости. Я никогда не любил их, и мой палец снова вдавил кнопку на пульте — и замер, когда я увидел фотографию на экране.

Слова диктора обрушились на меня лавиной металлических шариков.

При проведении следственного эксперимента. Сбежал. Особо опасен. Всем, кто видел. Ориентировка. Звонить по телефонам…

 

Я не слышал, как она вошла и встала у меня за спиной.

— Да. — Холодный, металлический звук ее голоса словно проткнул меня железным прутом. — Это правда. И он идет сюда.

Палец дрогнул и отпустил кнопку. Программа переключилась, и в кухню ворвалась развеселая реклама.

— Он уже звонил, — сказала Евгения. — Через час, самое большее, уже будет тут. И мы поговорим. Все вместе поговорим.

Я медленно положил пульт на стол. В голове что-то пульсировало и стучало. Тук. Тук. Тук. Тук.

— Это вы помогли ему, — тихо сказал я.

Тук. Тук. Тук. Тук. Теперь стучало не только в моей голове. Стучало везде. Стучала сама квартира. Тук. Тук. Тук. Тук.

— Мы должны помогать своим любимым, — пожала она плечами.

— Но он же убийца. — Я говорил что-то, совершенно не соображая что, стараясь, чтобы Евгения не заметила, как я лихорадочно шарю взглядом по кухне, ища пути отступления.

Тук. Тук. Тук. Тук.

— Всякое бывает, — небрежно ответила она, снова пожав плечами.

Тук. Тук. Тук. Тук. Я что-то говорил еще — кажется, говорил. А она мне что-то отвечала — кажется, отвечала. Я не слышал ничего — с каждым стуком что-то взрывалось в моей голове, что-то маленькое, как лопаются пузырьки на упаковочной пленке, и окружающие звуки тонули в эхе этих взрывов. Я видел только лицо Евгении, ее пухлые губы, которые шевелились, как половинки разрезанного жирного дождевого червя; ее руки, которые делали какие-то странные движения, словно наматывая — или разматывая — что-то, и приближались ко мне… Мир таял и растекался, дрожа в ритме стука в моей голове.

А потом я услышал.

Тук. Тук. Тук-Тук.

И все стало четким и ясным.

Невыразимо четким и ясным, залив мир белым светом — как солнце заливает снежное поле.

И все мелочи потонули в этом свете, оставив лишь самое главное.

 

Я швырнул пульт ей в лицо. Прямо в ее красивое лицо. Что-то хрустнуло, она вскрикнула, закрывшись руками. Сквозь пальцы потекла кровь. Я оттолкнул ее изо всех своих мальчишеских сил — и с ужасом понял, что она не такая слабая, как школьные девчонки. Она вытянула руку, успев схватить меня за рукав футболки, но я дернулся, затрещала ткань, и я вывернулся, освободившись.

А потом бросился по коридору к выходу.

И понял, куда она отходила.

На двери свежей смазкой блестели новые замки.

 

Я часто бывал в гостях у Лешки. Оставался у него на обед, ночевать, проводил долгие часы, листая журналы. В общем пересчете на дни я прожил в этой квартире дольше, чем Евгения. И знал этот дом лучше нее.

Поэтому я метнулся в его комнату.

У чешского гарнитура был сломана ножка — когда-то, играя в хоккей, мы слишком сильно запульнули под него шайбу, дерево треснуло, и Лешкин папа, что-то бормоча сквозь зубы, долго склеивал ее каким-то вонючим варевом.

Я прокатился по полу, вдыхая пыль от так и не выбитого за эти шесть лет ковра.

Вцепился пальцами в плинтус, дернул. Рассохшийся с годами, он легко выскользнул из пазов и обнажил старую, всю в узлах, толстую, в два пальца, веревку. В ее волокна намертво въелись щепки от ящика, которым мы ловили голубей. И кровь тех голубей, которых прибивало его краем.

Я схватил концы веревки, одним движением — как хорошо тело помнит то, что делало когда-то! — накрутил их на запястья и, услышав за спиной громкие шаги, рванул на себя. На себя — через ножку гарнитура.

Старая верная веревка выдерживала нас с Лешкой, когда мы, воображая себя покорителями Эвереста, лезли на гаражи. Что ей была старая, склеенная самодельным варом древесина? Ножка хрупнула, расслоилась, обнажив масляно-желтые щепы, а потом подкосилась и медленно поползла в сторону. Я продернул веревку во все быстрее разрастающуюся щель и откатился в сторону.

И поднял голову как раз в тот момент, когда гарнитур медленно, словно в кино, падал начал падать прямо на Евгению. Она отскочила назад, натолкнувшись спиной на дверной косяк, выставила вперед руки — но незакрепленная антресоль рухнула на них, перебила, потянув Евгению вниз. Она еще раз отшатнулась — и упала на спину. Глухой удар ее головы о паркет потонул в грохоте обрушившейся стенки.

 

Когда я, осторожно переступая через острые обломки, подошел к ней, она еще дышала — халат распахнулся, и было видно, как зажатые в тугой лифчик груди то опускаются, то поднимаются. В любой другой момент я бы, наверное, был на вершине счастья от этого зрелища — но сейчас я просто пошел на кухню, взял самый длинный и острый нож, вернулся и несколько раз всадил под левую чашечку бюстгальтера. При первом ударе нож попал в кость и чиркнул по коже, раскроив ее и чуть было не уткнувшись мне в ногу. Следующие три более-менее удались.

На четвертом Евгения открыла глаза.

Наверное, она хотела что-то сказать, а может быть, и что-то спросить — но что я мог ей ответить? Я перехватил нож поудобнее и полоснул по горлу. Запузырилась и хлынула кровь, Евгения захрипела, дернулась и замолчала.

Потом я вытер нож, чтобы запекшаяся на лезвии кровь не мешала ему оставаться острым, пододвинул кресло так, чтобы из него было хорошо видно входную дверь, и сел, сжимая теплую рукоятку.

И стал ждать.

 

********

А потом в дверь постучали.

— Тук. Тук-тук. Тук-тук. Тук. Туки-тук.

Оставьте комментарий!

Войдите на сайт, если Вы уже зарегистрированы, или пройдите регистрацию-подписку на "DARKER", чтобы оставлять комментарии без модерации.

(обязательно)

⇧ Наверх