ГОЛЕМ

Майк Гелприн «Переполнившаяся чаша»

В солнечный майский день, когда выстрелила первыми цветами черёмуха, а одуревшее от тепла вороньё раскаркалось особенно азартно, у массивных чугунных ворот притормозил автозак. Были ворота врезаны в обшарпанный дощатый забор, оплетённый поверху колючей проволокой. По наружную сторону забора люди ждали скорого лета, дачных отпусков, речных купаний и шашлыков на костре. По внутреннюю — ждали в основном побоев и унижений, потому что людьми обитатели отсечённого забором пространства считались лишь условно. Все вместе они именовались контингентом, воспитанниками, зеками, малолетними преступниками или попросту малолетками. По отдельности к ним обращались по кличкам. Были клички гордыми и хлёсткими у борзых и блатных, нейтральными у правильных пацанов и позорными у чушкарей, задротов, обиженных и опущенных.

Ворота с натужным скрежетом отворились, раскупорив въезд в тамбур — узкую бетонную площадку между наружной оградой и внутренней. Никитенко, бывалый старлей с опухшим от пьянства одутловатым лицом, выбрался из КПП и махнул рукой. Автозак, пыхтя, вкатился в тамбур, водитель заглушил двигатель, сопровождающий козырнул старлею и отпер заднюю дверцу.

— Вылезай!

Чрево автозака одного за другим родило шестерых.

— Стройся!

Никитенко, морщась с похмелья, двинулся вдоль шеренги. За десяток лет службы он оформил не одну тысячу новоприбывших, и процедура первичной поверки давно стала рутиной. Шесть фамилий в сопроводительном листе, шесть статей, шесть сроков. Шесть жизней, забитых в оплетённую колючкой клетку. Короткий и заурядный эпизод бесперспективной постылой службы.

Старлей мазнул по шеренге осуждённых ленивым взглядом. За долгие годы он стал хорошим физиономистом и по лицу, глазам, осанке новоиспечённого зека умел определять нишу, которую тот займёт в неформальной иерархии. Той страшной, циничной табели о рангах, что беспощадно клеймила малолеток, предписывая им места в стае.

Вот этот, осуждённый за разбой рослый, с перебитым носом и покатым волчьим лбом детина явно станет блатным, на борзого у него не хватит мозгов. А этот, сутулый и тощий, два года за мелкое хулиганство, в лучшем случае угодит в пацаны. А вот и явный будущий опущенный — групповое изнасилование, шесть лет. Субтильный, голубоглазый красавчик, на взросляк прибудет уже петухом со стажем, если, конечно, раньше не наложит на себя изнеженные, с тонкими пальцами руки. Никитенко мысленно усмехнулся — надо будет вечером поспорить с замначальника производственной зоны, дотянет красавчик до конца срока или сыграет в ящик. Старлей склонялся к тому, что сыграет. И пускай — туда таким и дорога.

Никитенко добрался до конца шеренги и удивлённо сморгнул. Стоящий на левом фланге подросток разительно отличался от тысяч товарищей по несчастью, которых старлею приходилось доселе видеть. Никитенко даже не сразу понял, чем именно отличался, а когда понял, удивился ещё больше. Нет, не высоколобым, белокожим и сероглазым лицом с длинными ресницами и пухлыми губами, как у девчонки. И не вольготной позой, словно подросток не в строю стоял, а расслабился где-нибудь на природе. Отличие было во взгляде, мечтательно и безмятежно скользящем вдоль рядов колючей проволоки. И в улыбке, тёплой, радостной и доброжелательной. Никитенко мог бы поклясться, что улыбка эта — не из тех, что надевает на рожу претендующий на статус борзого отморозок, нарочито демонстрирующий начальству наглое отрицалово. Улыбка была искренней, словно паренёк радовался предстоящему сроку, охране, вышкам по краю запретки, недоеданию, унижениям и побоям.

Явный псих, рассудил старлей. Неясно лишь, почему здесь, а не в дурке. Никитенко сверился с сопроводительным листом, и удивление вместо того, чтобы развеяться, лишь усилилось.

Гаврилов Гаврила Гаврилович… старлей понимающе хмыкнул: подобным образом в некоторых детдомах называли подкидышей. Семнадцати лет от роду, статья сто пять, часть вторая — умышленное убийство, совершённое с особой жестокостью. Признан виновным, осуждён, так… Четырнадцать лет сроку — с учётом возраста, считай, максимум. Вот тебе и мечтательный невинный взгляд на пару с дружелюбной улыбкой.

Никитенко крякнул и махнул конвойным.

— Этих пятерых — в карантин. А с этим я пока побеседую. Гаврилов, за мной!

 

***

 

— Присаживайся, — старлей кивнул на табурет в паре метров от щербатого, советских времён стола. — Рассказывай.

Осуждённый двигался, будто во сне — всё с тем же мечтательным взглядом и доверчивой улыбкой, словно прилепившейся к пухлым губам.

— О чём вам рассказать, господин военный?

Голос у этого Гаврилы Гаврилыча, роду-племени за собой не помнящего, оказался вовсе не девчоночий, а, напротив, сочный, глубокий и доверительный, под стать улыбке. Обращение «господин военный», однако, смахивало на издевательство. Никитенко привычно примерился — пару раз по морде надёжно пресекали любые попытки запанибратства. Он уже занёс было руку, собираясь выбить из щенка спесь, но в последний момент перерешил.

 — Я тебе не господин военный, а гражданин начальник, — рявкнул Никитенко. — Ясно, нет?

— Вы ведь хотели меня ударить, да? — подросток по-прежнему приязненно улыбался. — Вы правильно поступили, что отказались от своего намерения. Не надо больше никого бить.

— Что? — ошарашенно переспросил Никитенко. — Что значит «не надо»?

— Попросту не надо. Ни к чему. Чаша может переполниться, она и так уже до краёв.

Никитенко поперхнулся от неожиданности.

— Какая ещё чаша?

Подросток визави вдруг перестал улыбаться. Взгляд его разом утратил мечтательность и стал колючим и жёстким. Белокожее лицо загрубело, застыло, кожа обтянула щёки и посерела, словно налилась свинцом. Пухлые губы растянулись в тонкую нить, будто по рту полоснули скальпелем, превратив его в кровавый разрез. Старлей отшатнулся — настолько разительной оказалась метаморфоза.

— Твоя чаша, гражданин начальник, — медленно проговорил ставший похожим на злобного уродливого клоуна малолетка.

— Ты что же, — едва сдерживая гнев, подался вперёд старлей. — Угрожаешь мне, гнида?

— Зачем мне? — малолетка недобро глядел исподлобья. — Но если ты не бросишь насилие, то умрёшь. Знаешь, как это произойдёт?

— Как произойдёт? — машинально переспросил Никитенко. — Что произойдёт? Ты что, сволочь такая, несёшь?

Подросток смежил веки.

— Стоит чаше переполниться, и тебя зарежут. Тебе вспорют живот, от паха до грудины. Кишки вывалятся наружу, ты попытаешься запихать их вовнутрь, но не успеешь — смерть придёт раньше.

Старший лейтенант внутренних войск Никитенко потерял самоконтроль. Так ему не дерзил никто. Даже отмороженный Савёлов, которого старлей сделал калекой. Даже сорвавшийся с катушек Бондарь, осуждённый за тройное убийство. Даже…

Никитенко с размахом всадил дерзкому малолетке ногой в грудь и, когда тот рухнул с табурета на пол, добавил в живот. Отступил на шаг, посмотрел лежачему в лицо и оторопел: искренняя доверительная улыбка вернулась, взгляд утратил жёсткость и вновь стал мечтательным.

— Напрасно вы, — чуть ли не с сожалением проговорил паренёк с нежным девчоночьим лицом, почему-то вновь перейдя на ‘вы’. — Напрасно. Не повезло вам.

— Кому не повезло, гад? Мне не повезло?! — вызверился на поверженного подростка старлей. — Это тебе не повезло. Конвой! — гаркнул Никитенко. — Конвой, мать вашу! В карантин его! И это, — старлей утёр внезапно пробившую лоб испарину, — скажите там Зверю, чтобы с ним не цацкался. Отставить! Ничего говорить не надо, я сам прослежу.

 

***

 

Досиживать срок на малолетке вместо того, чтобы топтать зону на взросляке — привилегия редкостная. И получают её не абы кто, а те, что сумели угодить начальству. Реваз Гаглоев по кличке Зверь сумел. Ему сравнялось уже двадцать два, из них последние четыре года Реваз жировал на должности старшины карантина — хлопотной, зато козырной и прибыльной. Коренастый, почти квадратный, заросший буйным жёстким волосом Зверь и вправду походил на дикое и свирепое животное, по недоразумению выучившееся кое-как говорить. Зато по части выбивания признаний из первоходков Ревазу не было равных. Не один десяток бедолаг огрёб дополнительный срок после двухнедельного пребывания в карантине. Некоторых, особо строптивых, задерживали и на месяц. Список нераскрытых преступлений поступал Ревазу регулярно от самого кума. В желающих взять висяк-другой на себя после беседы с Гаглоевым недостатка не было. Кум оставался доволен, поэтому приработок — выручку от изготовленных умельцами на производственной зоне сувениров, старшина карантина брал себе. Выручки хватало на хорошую еду, сносную выпивку и чистую, поступающую из медчасти дурь. Паре старшинских подручных, двадцатилетним Рублику и Сатане, время от времени тоже перепадал жирный кусок, так что работала карантинная команда бесперебойно и слаженно, исправно выдавая желаемый начальством результат на-гора.

— Вах, кто к нам пришол, да, — приветствовал Реваз нового «клиента», едва конвойные втолкнули того в тускло освещённый коридор с обшарпанными стенами. — Гаврылов, да? Клычка?

«Клиент» переступил с ноги на ногу. Он смотрел на старшину карантина и обоих подручных без малейшего страха. И улыбался. Радостно и открыто, будто лучшим друзьям.

— Извините. У меня нет клички.

— Нэту? — притворно изумился Зверь. — Нэхарашо. Будэш Нужныком. Па партрэту сразу выдно — парашнык.

Новичка необходимо было запугать и унизить с первых же секунд, в зародыше подавив потенциальную попытку сопротивления. Команда Гаглоева навыками подавления владела в совершенстве.

— Может, Дерьмовозом? — предложил длинный, с лошадиной челюстью Сатана. — Нужник типа у нас уже был.

— Лучше Сортиром, — не согласился тощий и вертлявый, похожий на хорька Рублик.

— Лучшэ, — согласился Зверь. — Ыды суда, Сартыр. На профылактыку.

В тёмном без окон помещении с низким потолком троица окружила первоходка. На нюансы внешности, которые оценил бывалый старлей Никитенко, карантинщики особого внимания не обратили. Им предстояла заурядная, рутинная процедура, множество раз отработанная и потому набившая оскомину и вызывающая зевоту.

— Знаэшь, што сэйчас будэт, Сартыр? — осведомился Зверь.

— Знаю. Вы собираетесь меня избить. Вы ведь всегда бьёте, правда?

Троица в замешательстве переглянулась. Что-то было не так, как обычно, и до карантинщиков не сразу дошло, что именно, но всё же дошло, пробилось через толстые, закалённые злобой шкуры в примитивные, порченые героином и анашой мозги. «Клиент» не выказывал никаких признаков страха, вообще.

— Бьём нэ всэгда, — соврал Реваз. — Ынагда мы… — он почесал волосатой пятернёй переносицу, но выдумать, что бывает вместо избиения, не хватило фантазии.

— Иногда мы типа в очко харим, — помог Сатана и зареготал. — Три штыря в одну типа дырку. Хочешь?

Он тоже соврал — опускать «активистам» было не по масти — этим занимались в бараках борзые, которые за беспредел могли и спросить.

— Чего молчишь? — поддержал корешей Рублик. — Вопрос слышал: хочешь стать петухом? Отвечай!

— Мне это безразлично. Но знайте — ваши чаши полны.

— Чего? — не понял Рублик. — Чего ты сказал?

Первоходок внезапно перестал улыбаться. Закаменел лицом. Губы растянулись, словно их дёрнули за нитку, рот превратился в тонкий кровавый разрез.

— У каждого человека есть чаша, — медленно, растягивая слова, проговорил он. — У тебя, — повернулся он к Зверю, — она уже через край. Ты обречён. Вы двое ещё нет, но помните: чаши не бездонны.

— У него по ходу крыша течёт, — предположил Сатана. — Смотрите, пацаны, да он типа рожи строит, урод. Быкует, падлой буду. Слышь ты, как там тебя, Сортир, тебя типа за что упаковали?

— Я убил женщину. Судью.

— Харашо, — одобрил Реваз. — Правылна паступыл. А можэт, ты ещо каво замачыл? А? Замачыл, да?

— Зачем тебе это? Тебя должна больше интересовать собственная судьба, а не покойников. Знай: тебя ждёт нелёгкая смерть. Мучительная. Уже скоро.

— Што? — ошалело переспросил Реваз. — Ты мнэ што гоныш, казол? Смэрт мою хочэш?

Он шатнулся вправо и с силой заехал кулаком собеседнику в челюсть. Это стало сигналом — миг спустя на упавшего набросились все трое.

— Лыбишься, сучёныш, — приговаривал Сатана, норовя попасть носком кирзового ботинка в лицо. — Ну, гад. Слышь, пацаны, давайте в натуре его типа запарафиним. За такие слова положено опускать.

— Правылна, — согласился Зверь. — Смэрты моей захатэл, ачком атвэтыт.

— Без меня, пацаны, — отказался Рублик и отошёл в сторону. — Я на такие дела не подписываюсь.

— Как хочешь, — Сатана гоготнул. — Тогда на шухере типа постой.

— Лады.

 

***

 

— Ништяк, — сообщил Рублику Сатана и втолкнул изнасилованного подростка в камеру. — Зверь ему всё очко порвал. Эй, пацаны — нового петуха принимайте, — дверь с грохотом захлопнулась. — Знаешь, что он напоследок типа прогнал?

— Что прогнал? — эхом откликнулся Рублик.

— Типа, сказал, жалеет меня. Что типа не повезло мне. Вежливо так, на ‘вы’, как к барину, прикинь.

Рублик напряг одну из немногочисленных уберегшихся от дури извилин и прикинул. В извилине родилась и набрала силу нехитрая комбинация.

— Петух, — сказал он уклончиво. — С петуха что взять.

 

***

 

В карантинной камере сидельцам было не до иерархических нюансов. Бывалые в СИЗО говорили, что масть каждому определят позже, в бараке. Но до барака надо было ещё добраться, а пока приходилось терпеть ежедневные побои и издевательства. Двое пятнадцатилетних уже взяли на себя совершённые невесть кем преступления, и их не били, но остальные держались с ними отчуждённо и настороженно. Оговорить себя — западло, это в камерах предварительного заключения вбивали в голову каждому. Сносить унижения, видимо, было не западло, но этот вопрос несовершеннолетние авторитеты нарочито замалчивали.

— Ты что, и вправду опущенный? — робко спросил, когда все уснули, осуждённый на два года за кражу рыжий паренёк. Он воровато оглянулся по сторонам — общаться с опущенным было рисково, за такой косяк могли и самого опустить. — Тебя как кличут?

— Сортиром.

Рыжий отшатнулся в испуге.

— За что позорную кличку повесили? — едва слышно спросил он.

С минуту назвавший себя Сортиром молчал.

— Позор не в кличке, — сказал он наконец. — Позор в деяниях. На тебе позора нет — твоя чаша почти пустая. Пускай и остаётся такой.

— Слушай, а тебе там мозги не отшибли? — осторожно поинтересовался рыжий. — Какая ещё чаша?

— Твоя. Чаша есть у каждого человека.

— И у тебя?

— У меня нет. Но я — не вполне человек.

— Что? — рыжий решил, что ослышался. — Что значит «не вполне»?

Ответа он не дождался.

 

***

 

Смотрящий — не менее важное лицо в колонии, чем её начальник. А то и более, потому что приказам кума контингент повинуется из-под палки, а борзые и приблатнённые и вовсе ими манкируют, предпочитая покорности вертухайский дубинал и отсидки в ШИЗО. Напротив, распоряжения смотрящего исполняются быстро, непреложно и любым и каждым.

Из борзых в смотрящие выбивается, как правило, не самый сильный, а самый умный, волевой и изворотливый. Такой, к примеру, как Антон Беклемишев по кличке Бекас.

Колонию Бекас «держал» умело, твёрдой рукой. «Активистом», как переростки из карантина, он не был, начальству попусту не стучал, но с кумом, полковником Лисичанским, здоровался, когда не на людях, за руку. Полковник Бекаса ценил: если зеками рулит хороший смотрящий, значит, не сорвутся колонисты в побег, не учинят массовую, барак на барак, поножовщину и не станут рассылать по инстанциям коллективные жалобы. Инциденты и ЧП, конечно, случались при любом смотрящем и случались чуть ли не ежедневно. Но с большинством из них Бекас разбирался своими силами, начальство не вмешивалось, пускай даже в результате разборок из барака иногда выносили калеку, а бывало, что и покойника.

— Бекас, к тебе гость, — дневальный сунул голову в дверной проём спальной комнаты, которую контингент традиционно называл хатой. — Ссученный из карантина.

Хата пустовала — постояльцы вкалывали на производстве. Все, кроме высшей масти — смотрящему и троим приближённым по понятиям ишачить не полагалось.

Девятнадцатилетний Бекас, которому отрицалово и воровская идея не мешали быть не только волевым, толковым и хитрым, но и начитанным, отложил в сторону «Колымские рассказы» Шаламова.

— Пускай войдёт.

— Он просит лобового базара.

Бекас хмыкнул, степенно слез со шконки и двинулся на выход. Разговор один на один должен быть предельно важным, если ради него какой-то там ссученный рискует побеспокоить самого смотрящего.

Гостем оказался тощий и вертлявый, похожий на хорька Рублик.

— Зверь совсем озверел, — воровато оглянувшись и убедившись в отсутствии посторонних, сообщил Рублик. — И Сатана. Вчера одного ни за что опустили, по беспределу.

Бекас нахмурился.

— По беспределу, говоришь? Кто видел?

— Кроме меня, никто, — смутился Рублик. — Меня они на шухер поставили.

Бекас, прищурившись, оглядел визитёра, который только что сдал обоих своих корешей. Слово опущенного не стоит ни гроша, но если этот хорёк подтвердит на разборке, что опускали по беспределу, карантинщикам не сдобровать, никакое начальство их не отмажет.

— И на толковище отзовёшься? — не скрывая презрения, спросил Бекас.

— Отзовусь, — истово перекрестился Рублик.

— Что хочешь за это?

Хорёк отвёл в сторону беспокойный бегающий взгляд и не ответил. Смотрящий усмехнулся — он понимал и так: место старшины карантина вскоре станет вакантным.

— Бекас! Тебе бы надо на него посмотреть.

— На кого? — удивился смотрящий.

— На опущенного. Он не такой. Не такой, как все. Зверь на него чего прыгнул-то? Тот на смерть его проклял.

— Это как? — удивился смотрящий. — Что значит «проклял»?

— То и значит. Помрёшь, сказал, мучительно, уже скоро. Я как услышал, меня продрало всего, будто стакан водки залпом огрел. Он их, считай, приговорил, обоих.

С минуту Бекас осмысливал сказанное.

— Хорошо, — кивнул он наконец. — Сделай мне разговор с ним. В комнате для свиданий. И чтоб ни одна гнида не знала.

 

***

 

— Гаврилов, значит, — начальник колонии полковник Лисичанский аккуратно перелистывал страницы уголовного дела. — Из молодых да ранних. Умышленное убийство с отягчающими. Потерпевшая — Евдокимова Людмила Степановна. Судья. Чёрт, да я, кажется, её знал. Та ещё штучка. Была.

— И я знал, — старший лейтенант Никитенко нахмурился. — Дело Ильясова помните? У нас отбывали трое свидетелей.

Полковник скривился. Ильясов с подельниками обвинялись в разбое и вымогательстве. Всех признали невиновными и освободили из-под стражи в зале суда.

— Я ж говорю, та ещё штучка, — укоризненно покрутил головой Лисичанский. — Эка, однако, этот Гаврилов её… Зарезал, вырвал из груди сердце и раздавил. Ногами растоптал. Ни с того ни с сего, считай.

— Мне он тоже угрожал, — подал угрюмую реплику старлей. — И тоже ни с того ни с сего. Чашу какую-то приплёл. Сказал, почти полная. Зарежут, сказал, если плеснёт через край.

— И что? — заинтересованно спросил полковник.

— Да врезал ему пару раз за такие слова.

Полковник побарабанил пальцами по столу.

— Тут у меня был Бекас, — сказал он задумчиво. — И тоже интересовался Гавриловым. Исподволь так, невзначай. Дело просил ему показать. Полистал и ушёл.

Старлей нахлобучил фуражку, козырнул и тоже ушёл. Что-то поганое во всём этом есть, размышлял он, пока неспешно вёл к дому видавший виды «жигуль». Сердце вырвал, надо же, каков поганец. А мне обещал выпустить кишки, сучёныш. Или, дескать, другие выпустят.

Никитенко припарковал «жигуль», закурил и побрёл к дому по узкой асфальтовой дорожке, едва освещённой единственным фонарём с разбитым плафоном. На лавке, где днём сводили сплетни окрестные старухи, сейчас горбился расхристанный мужик в надвинутой на глаза кепке. Явный ханурик, судя по прилипшему к нижней губе окурку и пустой бутылке из-под портвейна с надетым на горлышко стаканом.

— Здорово, начальник. Узнаёшь?

Старлей сбился с ноги, остановился, отступил в темноту и мазнул пальцами по кобуре. Он узнал мужика, которого лет шесть назад изуродовал в подсобке, когда тот был ещё подростком. Выдернуть оружие Никитенко не успел — сзади шарахнули тяжёлым в затылок. Старлей упал лицом вниз, перекатился, вскочил на ноги и нарвался на нож. Лезвие пробило пах и, вспоров живот, застряло в грудине.

— Рвём когти!

Никитенко рухнул навзничь. Скорая подкатила, когда он был ещё жив, тщетно пытаясь окровавленными руками запихать вовнутрь вывалившиеся кишки.

 

***

 

— Это ты, значит, людей проклинаешь? — с прищуром глядя опущенному в глаза, осведомился смотрящий. — Знаешь, кто я?

— Догадываюсь.

Бекас внимательно оглядел дружелюбно и радостно улыбающегося ему паренька с невинным мечтательным взглядом. Стало ясно, что имел в виду похожий на хорька карантинщик, когда говорил, что тот не такой, как все. Страха в пареньке не было, ни на грош, и угрюмой затравленности загнанного в ловушку зверька тоже не было, это на следующий-то день после издевательства и побоев. Бекас ощерился, вывалил на стол боксёрские, со сбитыми костяшками и татуированными пальцами кулаки.

— Ты скалиться-то на меня брось, — буркнул он. — Одно моё слово, и тебя на ремни порежут. Детдомовский?

— Можно сказать и так.

— А можно, значит, и по-другому? В дело я твоё заглянул. За что ты судью грохнул?

— Её чаша давно переполнилась.

Бекас скептически усмехнулся.

— А как насчёт Никитенко? — небрежно бросил он. — Старлея, который тебя оформлял. У него вчера тоже переполнилась чаша?

— Зачем вам? Впрочем, вы угадали.

Паренёк внезапно перестал улыбаться. Закаменел лицом, посерел кожей. Рот растянулся, будто по нему полоснули ножом, глаза сузились и глядели теперь исподлобья. Бекас вздрогнул от неожиданности — перед ним сидел не безобидный и жалкий петушок, а матёрый урка, уродливый, решительный и жестокий.

— Твоя чаша наполовину пуста, — проговорил он. — Но и полна тоже наполовину. Ты сильно рискуешь, блатной, когда подливаешь в чашу больше субстанции, чем поглощает из неё мироздание.

Бекас подавил в себе порыв пустить в ход кулаки. В отличие от предшественников, ни за психа, ни за наглеца он этого малолетнего убийцу не принял. Смотрящий понял — чутьём понял и осознал умом, что имеет дело с существом опасным. Смертельно опасным. Возможно, гораздо более опасным, чем он сам.

— Ты вот что, кореш, — тщательно подбирая слова и следя, чтобы они звучали уважительно, проговорил Бекас. — Про то, что было с этими отморозками в карантине, забудь. Я о них позабочусь.

— Уже поздно. О них позаботится мироздание.

— Пусть так, — согласился Бекас. — В барак придёшь правильным пацаном, годится?

— Видите ли, мне это безразлично.

Бекас вздрогнул вновь. Уродливая гримаса исчезла. Паренёк опять улыбался, ещё дружелюбнее и приязненнее, чем прежде.

— Верю, — кивнул смотрящий. — Значит, договорились? Побудешь пока при мне. Кличку тебе дадим… — он на секунду задумался. — Гаврош, был такой пацан, правильный. Договорились?

— Как скажете.

Новоокрещённый Гаврош, безмятежно улыбаясь, кивнул. И тогда Бекас проделал немыслимое. Смотрящий ни за что не поверил бы, скажи ему кто-нибудь, что он на такое способен. Он протянул вчерашнему петуху руку.

 

***

 

— Северной ночью не дремлет конвой, — тянул развалившийся на шконке чернявый остролицый блатной по кличке Табор. — Звёзды блестят иконами. Над полосой, между жилой и производственной зонами.

— Сдаётся мне, косяка Бекас упорол, — рассудил накачанный, с изрытым оспой лицом Дюбель. — Пластинку смени, — прикрикнул он на певца. — Прима млять цыганская. Так вот: какой из Гавроша пацан? Прописку не проходил, понятий не знает. Ходит млять по жилке, скалится, рот млять до ушей.

Жилкой называли воспитанники жилую зону колонии, промкой — производственную. С попустительства смотрящего расхаживал по ним Гаврош без конвоя. Присматривался. В медчасть заглянул, покрутил башкой, осклабился по-дурацки и сгинул. На кухню замахнул, понюхал, что в котлах, опять-таки осклабился и был таков. На промке не перетруждался, стараниями Бекаса сел на козырную должность кладовщика вместо освобождённого по УДО блатного.

— Небо в клетку, поле в клетку, а над полем вороньё, — сменил пластинку Табор, — я попал на малолетку, детство кончилось моё…

— Темнит смотрящий, — поддержал Дюбеля истеричный, дёрганый Питон. — Я таких, как этот Гаврош, на шампуре вертел. Ржавый сказал, в карантине его петухом назвали. Сатана назвал, при всех. Ржавый думает, может, Зверь его опустил.

— А Рублик сказал — не было ничего. Ну да он млять теперь начальство, соврёт, дёшево возьмёт, — отозвался Дюбель. — А со Зверя с Сатаной больше не спросишь. Маляву разве что вдогон послать, только пока та малява млять дойдёт, пока вернётся…

Особым приказом начальника колонии старшину карантина вместе с подручным отправили на взросляк. Блатные шептались, что отправили, дескать, с подачи смотрящего, но толком никто ничего не знал. Старшиной кум поставил Рублика, но поговаривали, что долго тот не продержится — хиловат для такой работы.

— А в вагоне, прокуренном кайфом, малолетки за жизень трендят… — Табор оборвал песню на полуслове. — Малявы, щмалявы… Не в том дело, пацаны. У Гавроша душа двойная.

— Это как двойная? — вылупился на цыгана Питон.

— Да так. Будто туз в шулерской колоде, который масть меняет. Червы или бубны козырем — рядится в красное. А пики или трефы — его из рукава уже чёрным тянут. Ромалэ такие вещи чуют. Не верите? Зря.

С минуту все молчали.

— Ты его и спроси, — решил наконец Дюбель. — Вон он как раз сюда топает. Напрямки спроси, в лоб. Кто такой млять, чем дышит и за какие заслуги не в своей масти ходит. А мы послушаем…

— У пацанов, Гаврош, до тебя разговор есть, — спрыгнул со шконки Табор. — Непоняток с тобой шибко много. Разъяснишь?

— Как так получается, например, — поддержал цыгана Питон, — что тебе дозволено без конвоя по колонии шастать? Любой на твоём месте уже в карцере бы пыхтел, а тебе хоть бы хрен.

— Какое вам до меня дело, — улыбаясь, словно лучшим друзьям, не то спросил, не то заметил Гаврош. — Вам о себе следует подумать.

— Ты млять за жалом следи, когда со старшими по масти базаришь, — с угрозой бросил Дюбель. — А то жало млять и вырвать можно.

Улыбка внезапно слетела с Гавроша, будто её стёрли. Рот растянулся во всю ширь ставшего грубым, жестоким и дерзким лица.

 — Вырвать можно сердце. Тебе пока не за что, — ткнул он пальцем в цыгана, — твоя чаша ещё недостаточно полна. Зато вы двое… У вас плещется через край.

— Ты что гонишь, гад? — побагровел от ярости Дюбель. — Ты что млять несёшь, шняга?!

— А ты не расслышал, блатной? На тебе загубленные души. На тебе единоутробные сёстры, ты их насиловал с детства. На тебе мальчишка, повесившийся здесь, в туалете. А на тебе ещё больше, — обернулся Гаврош к Питону. — Если мироздание оставит вас жить, за вами потянутся трупы. Десятки…

Гаврош не договорил. Страшный прямой в лицо швырнул его на спинку шконки. Кирзовый ботинок вломился в пах, сложенные замком кулаки — в висок.

— Хорош, пацаны, — оттаскивал корешей Табор. — Хорош, говорю, до смерти же забьёте!

Дюбель, хрипя от натуги, отвалился в сторону.

— Гад такой млять, — бормотал он, с ненавистью глядя на корчащегося на полу измаранного кровью подростка. — Мне не жить, говоришь, падла? Это тебе млять не жить!

— Неделя карцера, — определил Табор, с трудом удерживая вырывающегося из рук Питона. — И чего вы взбеленились, пацаны? Ночью бы втихаря разобрались.

— Бросьте, бросьте, — поднял окровавленное лицо с пола избитый. — Зачем откладывать до ночи? Я рад, что всё решилось уже сейчас.

Он с кровью выхаркал крошево зубов и безмятежно, приязненно улыбнулся.

 

***

 

— Ещё двое, — устало пробормотал дежурный. — Ну и куда их?

Камеры в пересыльной тюрьме ломились от заключённых.

— В девятнадцатую, к беспредельщикам, — посоветовал напарник. — Ночь как-нибудь перекантуются.

— Опустить могут, — засомневался дежурный. — Эти-то двое вроде как красные. В сопроводиловке написано: «сотрудничали с органами охраны правопорядка».

— Да ничего с ними не случится, — махнул рукой напарник. — На них не написано, что сотрудничали. А если даже опустят, невелика важность. Петухом больше, петухом меньше…

— Назовитесь, — велел новоприбывшим сидящий по-татарски на нарах жилистый, с ног до головы растатуированный зек. — Кто по масти? Как в нашу хату залетели?

— На малалэтке сыдэли, да, — робко отозвался Реваз Гаглоев. — Тэпэр на зону вэзут.

— Срок подошёл, — переминаясь с ноги на ногу, добавил Сатана. — Вот и…

Дерзости и спеси ни в одном из них не осталось.

— А я их знаю, Жиган, — подался к растатуированному молодой парень с изуродованной ожогом щекой. — Это ссученные, на карантине сидели, из пацанов признания выбивали и сливали ментам.

— Н-нэправда, — запинаясь, попытался отовраться Реваз. — З-зачэм врошь? З-зачэм пурга гоныш?

— А ну, ша! — прервал Жиган. — Говори, Палёный.

Парень с обожжённой щекой шагнул вперёд, рванул на себе робу.

— На гада божусь, — поклялся он, — ссученные это. Барабаны ментовские. Этого Зверем кличут. А этого — Сатаной.

— Слышал о таких бесах, — подтвердил кто-то у Реваза за спиной. — Палёный правду сказал.

— Вот как? — зловеще проговорил Жиган. — Как с ними поступим, братва?

Реваз Гаглоев отбивался до последнего. Сменилась уже третья пара зеков, в очередь насилующих перекинутого через шконку Сатану, а Реваз всё ещё не давался, дёргался, распятый на полу, надсадно хрипел разбитым ртом.

 — Да что с ним цацкаться, — решил наконец Жиган. — А ну…

Он примерился и ботинком вбил Ревазу переносицу в череп. Как его опускали, Зверь уже не чувствовал. Пришёл в себя он на койке в медицинском стационаре. И долго, мучительно умирал на ней от необратимых последствий разрыва внутренних органов.

 

***

 

Вот уже который час Дюбель ворочался на шконке в холодной сырой камере штрафного изолятора. Он промёрз до костей и стучал зубами — ветхое тонкое одеяло почти не давало тепла.

Забыться дурным кошмарным сном удалось лишь под утро. Дюбель метался на шконке, отбиваясь от полчищ мелких уродов, старающихся добраться до его горла. Они лезли и лезли, Дюбель давил их, отшвыривал, но уродов становилось всё больше, и кто-то вдруг заорал в темноте, пронзительно и истошно.

Дюбель вскинулся, оторопело застыл. Крик не исчез вместе со сном, он бился в стены камеры и вонзался, вколачивался, ввинчивался в барабанные перепонки. Затем оборвался, словно кричащему в рот вогнали кляп, и Дюбель понял, что орал запертый в соседней камере Питон, а миг спустя по ладоням резануло вдруг острой болью.

Дюбель вскочил, шарахнулся к зарешёченному окну, лихорадочно затряс руками, пытаясь сбросить вцепившийся, вгрызшийся в них источник боли. Сверху что-то свалилось ему на шею, рвануло её, впилось в затылок.

— Помогите! — отчаянно заорал Дюбель. — А-а-а-а-а-а-а…

Он метнулся к входной двери, поскользнулся на чём-то живом, быстром, злобно пищащем, рухнул на колени и пополз, из последних сил стараясь убежать, удрать, спастись от сотен растерзавших Питона и теперь добравшихся до него голодных подвальных крыс…

 

***

 

— Что это? — полковник Лисичанский недоумённо придвинул к себе бумажный листок. — Ты чего, Лизавета, сдурела? У меня и так проблем полон рот, а тут ты ещё.

Старшая медсестра поджала губы. Она была доверенным лицом начальника колонии много лет. Через неё с воли поступали в медчасть наркотики, она же отвечала за распространение, и выручку контролировала тоже она. Полковнику доставались пятьдесят процентов навара и сто процентов Лизаветиного пышного, ухоженного и умелого бабского тела. Заявления по собственному желанию начальник колонии никак от неё не ожидал.

— Я не сдурела, — смахнула прядь льняных волос со лба медсестра. — Знаешь, что он вчера мне сказал?

— Кто «он»?

— Придурок этот, Гаврилов. Чаша, мол, у меня до краёв.

— Чаша? — полковник привстал из-за стола. — А ну, в подробностях!

Про чашу обмолвился покойный Никитенко. За пару часов до того, как его зарезали.

— Да какие подробности, — всплеснула руками Лизавета. — Рыло знаешь у него какое? То улыбается тебе, будто любимой женщине. А то такую морду состроит, что хоть рожай на пятом месяце. В общем, явился вчера, урод, уселся, рыло как у мертвяка. И говорит: «Из чаши твоей уже плещется. Жить, мол, хочешь?». Я от страха едва не обделалась. Хочу, сказала. А кто, спрашивается, не хочет?

— Что за бред! — саданул кулаком по столешнице Лисичанский и уселся обратно в кресло. — Мало ли, какой придурок что сказал. Их тут у нас шесть сотен, придурков. Что ж ты до сих пор не боялась?

— Да так, — повела плечами Лизавета. — Слухи ходят, что кому он про чашу болтанул, тот покойник. Тех двоих, что в ШИЗО загнулись, хотя бы взять.

— Ясно, — полковник пренебрежительно фыркнул. — Ступай, Лизка, домой и ни о чём не думай. Больше ты этого Гаврилова не увидишь. Ступай, ступай. И заяву забери, нам с тобой тут ещё работать и работать.

Выпроводив посетительницу, начальник колонии попытался сосредоточиться. Что-то очень похожее он слыхал от старинного приятеля и, можно сказать, коллеги, замначальника охраны в ИТК особого режима. С минуту Лисичанский пытался вспомнить, о чём именно рассказывал на недавнем сабантуе подвыпивший майор, не вспомнил и набрал номер.

— Да, была история, — пробасил в трубку майор. — Некий Кузьмин Кузьма Кузьмич, поступил за двойное убийство с отягчающими. Про чашу всё какую-то нёс. С виду фраер фраером, а побеспредельничал у нас тут изрядно, прежде чем…

— Прежде чем что?

Собеседник хохотнул в трубку.

— Да то самое. На погосте не побеспредельничаешь.

Полковник поблагодарил, разъединился и велел звать смотрящего.

— Ты кому покровительствуешь, Беклемишев? — взял быка за рога Лисичанский, едва Бекас переступил порог. — Кого пригрел, спрашиваю?

Смотрящий нахмурился.

— Я к нему уже третью неделю присматриваюсь, начальник, — буркнул он. — Это человек опасный, очень опасный. А может… — Бекас в упор посмотрел полковнику в глаза и отвёл взгляд. — А может, и не человек вовсе.

— Что?! — оторопел Лисичанский. — Вы что все, с катушек посъезжали?

— Я в порядке, — Бекас вскинул голову. — Только…

— Что «только»?

— Я никого никогда не боялся, начальник. Ни бога, ни чёрта, ни кодлана с перьями. Этого — боюсь. И Табор… Цыган тоже боится.

Полковник Лисичанский поднялся из-за стола.

— Цыган, говоришь? — хмыкнул он. — Ну-ну. Значит, так: что хочешь делай, но чтобы до завтра этого «не человека» из барака вынесли.

— В смысле?

— В прямом, ногами вперёд. Одним ЧП больше, одним меньше, но с меня достаточно. Чаша, можешь считать, у меня переполнилась. Чего побледнел-то, борзой? Тебе не его, тебе меня бояться надо. Не сделаешь — ответишь по полной. Понял? Всё понял? Тогда ступай.

 

***

 

Бекас притворил за собой дверь и запер её на ключ.

— Присаживайся, Гаврош.

В красном уголке они были одни. Весь вечер смотрящий собирал волю. Собрал и заставил, принудил себя не бояться.

— Вы мне что-то хотели сказать?

— Не я тебе, а ты мне. Кто ты такой?

Вечная улыбка сползла у Гавроша с лица, рот растянулся, глаза сузились.

— А ты что же, блатной, не догадываешься?

— Догадываться — одно, знать — другое. Я хочу знать.

— Зачем тебе? Подумай лучше о себе. Твоя чаша…

— Хорош! — Бекас шагнул к собеседнику, в двух метрах остановился. — Рассказывай! Про чашу. Про всё.

Гаврош скривил растянутые в нить губы.

— Изволь. Только ты вряд ли поймёшь, блатной. Но изволь. Знай: мироздание состоит из добра и зла. Оно стабильно лишь до тех пор, пока между ними соблюдается равновесие.

— Ты мне дурку не гони, — набычился смотрящий. — Обо всей этой лабуде я читал в хреновых романах.

— Плохо, значит, читал. И не то. Зла стало слишком много, блатной. Здесь, в обители зла, его особенно много. Мирозданческая чаша терпения переполнилась. За счёт таких, как ты и твои дружки. Равновесие нарушено, зло плещет через край.

— И ты, значит, решил разобраться? Рассчитаться со злодеями? Возомнил себя кровавым мстителем, борцом за справедливое мироздание, так?

— Нет, не так. Ты нахватан, блатной, но не более. Я ничего не решал, я и есть мироздание. Его часть, осколок, фрагмент. Я состою из добра и зла в той же пропорции, что и весь мир. И зла сейчас во мне больше, как и в нём. Но так будет не всегда.

Бекас подобрался. Заточка скользнула из рукава в ладонь.

— Ты сейчас хочешь меня убить, не так ли? Напрасно. Ты…

Бекас не дослушал. Он рванулся, прыжком покрыл разделяющее его с Гаврошем расстояние и с маху всадил заточку тому под сердце. Отпрыгнул назад, чтобы не замараться в крови.

— Напрасно, — тихо повторил Гаврош. — Твоя чаша…

Не закончив фразы, он рухнул лицом вниз.

 

***

 

Капитан внутренних войск Голубев выбрался из КПП и зашагал к автозаку. Он получил назначение в эту колонию недавно, на замену выбывшему сотруднику.

— Вылезай! Стройся!

Июльское солнце палило немилосердно и шпарило по глазам, азартно каркало в аквамариновом небе вороньё.

Голубев двинулся вдоль шеренги извергнутых из чрева автозака малолетних преступников. Угрюмые мрачные лица, настороженные взгляды, всё это было ему знакомо по предыдущей службе в следственном изоляторе. На левом фланге, однако, Голубев остановился, удивлённо глядя на среднего роста малолетку с мечтательными глазами и радостной открытой улыбкой.

Данилов Данила Данилович, сверился капитан с сопроводительным листом. Сто пятая, часть вторая: умышленное убийство с отягчающими обстоятельствами. Двенадцать лет сроку.

— Чего лыбишься, Данилов? — гаркнул капитан. — Лыбишься чего, спрашиваю!

— Да так, господин военный. Давно мечтал сюда попасть.

— Что? Что ты сказал?

Улыбка слетела у Данилова с лица, как не бывало. Губы скривились, румяное мальчишеское лицо побледнело, заострилось и стало уродливым.

— А ты не расслышал, вертухай? Я сказал, что давно хотел сюда попасть. Здесь у некоторых переполнилась чаша.

Оставьте комментарий!

Старые комментарии будут перенесены в новую систему в скором времени. Не забудьте подписаться на DARKER - это бесплатно!

⇧ Наверх