ТРЕТЬЯ ВОЛНА ЗОМБИ

Ольга Рэйн «Зеркало Муаран»

Мне хочется верить, что раньше я была совершенно нормальной, как все, и изменилась только недавно. Мне хочется думать, что у всех бывают странные мысли.

Например при виде мужа, чинящего полку и разложенных рядом инструментов — каким крохотным усилием можно совместить затылок и молоток, каким необратимым будет это небольшое движение. Как просто столкнуть с крыши курящую рядом подругу — толчок между лопаток, нажим, короткое мгновение ожидания удара снизу и она будет мертва, не успев толком понять, что же произошло. Как легко уронить младенца в стылую воду под мостом, по которой спешат на юг пористые весенние льдины — он спит у меня на груди, он спеленут, он камнем исчезнет под поверхностью, шок ледяной воды убьет его мгновенно. Возможно, он даже не проснется.

Маленькие, острые, темные мысли толкаются в разум, как толкаются изнутри крохотные иголочки крови в отсиженную ногу. С мыслями нетрудно справиться, отодвинуть, притвориться, что их никогда не было. Подать мужу молоток, пошутив про руки-крюки. Докурить с подругой, попросить пудреницу, сказать «ну, рассказывай, теперь-то этот козел чего выкинул?». Прижать к груди сына — с облегчением, с бьющимся сердцем, чуть ли не со слезами, будто бы мы с ним оба только что избежали какой-то огромной бесформенной опасности. Покрыть поцелуями спящее личико, уложить младенца в коляску, убежать от реки, со страхом оглядываясь, не гонятся ли за нами от воды гибкие холодные твари.

Разве так бывает не у всех? Разве не отголосок это вечного кружения разума, в толще темных вод которого спят древние ящеры? Мертвое нельзя сделать живым, но живое легко сделать мертвым, и когда мы видим возможность, даже не испытывая к действию никакого сознательного желания — ящеры ревут...

Да, мне хочется верить, что я была совершенно нормальной, как все, пока в меня не вселился дух Мари-Луизы Муаран.

 

— На следующей неделе опять в командировку, во Францию, — Тимур испустил неискренний тяжелый вздох человека, которому приходится по работе делать то, о чем многие мечтают как о чудесном досуге. Я вытащила голову из стиральной машинки, из барабана которой уже полчаса выбирала белые плевочки — Данька набил карманы туалетной бумагой, играя в мумий, да так и сунул брюки в стирку — и посмотрела на него.

— О, — сказала я, возвращаясь к своему увлекательному занятию. — Бедняжка. Как тебя жаль.

— Поедешь со мной, Тань?

Я подскочила от неожиданности и сильно ударилась головой о дверцу машинки. Тим, смеясь, поднял меня, усадил за стол, дал пакет с горошком из морозилки и велел прижать ко лбу.

— Смотри, я знаю, что с деньгами сейчас не очень, но у тебя Шенген до февраля, за мой билет и гостиницу платит фирма, правильно? То есть только твой билет и еда остается.

— Я буду много есть, — предупредила я, думая о французском хлебе, сыре, вине и ста пятнадцати видах мяса.

— Я тебя прокормлю, — пообещал мне муж.

— А Данька?

— Твоя мама его возьмет на четыре дня. Она сама предложила.

Я вздохнула. Это означало, что и сам романтический жест «ву ле ву аллер авек муа?» родился не в сердце Тимура, а в размышлениях моей мамы «как нам обустроить Танино счастье». Ну да нищему гордость — как корове седло. После многих лет беспробудного материнства с единственной поездкой к Тимкиным родственникам в Литву, всю неделю которой мы с Данькой мучились желудками (спонсор вашего пищевого отравления — шашлыки ИП Айвазян!) я готова была ехать куда угодно, не обращая внимания на мотивы приглашающей стороны. Сторона забрала горошек, хозяйственно убрала его обратно в холодильник и чмокнула меня в нос.

— Собирай чемодан и бери теплое, на юге Франции снег. Прилетим в Тулузу, потом на машине до Фуа. Будет здорово!

И Тимур ушел на работу, а я заметалась по квартире, одной рукой перебирая одежду, другой начищая картошки на ужин, а ногами влезая в сапоги, чтобы вот-вот уже идти за Данькой в садик по январской холодной слякоти.

 

— Это там мушкетеры были? — спросил Данька. Мы пытались подсовывать ему подходящую детскую литературу про осликов и айболитов, но человек, научившийся читать в четыре года, не испытывал особых затруднений с придвиганием стула и самостоятельным копанием на книжных полках. Я убрала «Камасутру» и «Иллюстрированную энциклопедию секса» под хлебницу на холодильнике и предоставила ребенку свободный выпас среди мушкетеров, робинзонов и гаррипоттеров.

— Привези мне пороховницу, — велел Данька, но объяснить, что это такое конкретно, не смог, хотя что там держали порох, я и сама догадывалась. Пришлось гуглить.

 

— Чего это он вдруг? — подняла ухоженные брови подруга Лариса. — Ты же говорила, у вас... не очень все, и уже давно?

Я отпила кофе, машинально отмечая разницу между моими обкусанными ногтями и Ларискиным идеальным красным акрилом на ручке чашки.

— Ну наверное он тоже это видит и вот, делает шаги к тому чтобы стало очень, как раньше...

— Ню-ню, — сказала Лариса, вздохнула и заказала пирожных.

 

— Видишь, любит же, — сказала мама. — Хочет, чтобы вы вместе время проводили, какие-то новые впечатления получали. Это в браке так важно!

— Ты же сама его и заставила.

— Не заставила, а намекнула!

Я провела всю жизнь, лавируя между маминых «намеков», тяжелых и мощных, как пушечные ядра на излете.

— Даньке не давай шоколад лопать, мам, а? Он на Новый год обожрался, я диатеза боюсь.

— Не учи ученого... съешь говна печеного, — с достоинством ответила моя мама, преподаватель литературы, я хрюкнула от неожиданности и потихоньку смеялась до самого вечера.

 

Всю поездку из Тулузы я клевала носом, на радостях напробовавшись вина в самолете и в ресторане аэропорта. Иногда я открывала глаза и видела замки на холмах — освещенные снизу яркими желтыми прожекторами, они выступали из темноты и казались то ли порталами в сказку, то ли спецэффектами из эпически-исторических драм. В комнате маленькой гостиницы были деревянные полы, раздвижные двероокна и большая кровать, застеленная полосатым бельем в цветах французского флага.

— Наш российский такой же триколор, — отметил Тимур. Он улыбнулся мне, но от предложения проявить патриотизм и показать французской кровати русский дух и задор отвелся усталостью.

Муж уснул, выставив из-под одеяла голое смуглое плечо, а я сидела у окна и смотрела на Францию. Под окном была речушка, утки крякали и по-хозяйски прогуливались вокруг. В стеклянную дверь заглянула овца, несколько минут стояла неподвижно, потом ушла. Я попыталась вспомнить, когда у нас с Тимуром в последний раз был полноценный запоминающийся секс, а не редкая минутная возня в темноте. Получалось, что еще до рождения Даньки, от этой мысли мне стало тоскливо и я тоже легла спать, чтобы не думать ее снова и снова с пьяным упорством.

 

Утром я не смогла рано проснуться и Тимур уехал на работу, забрав машину. Весь день я бродила по засыпанным подтаявшим снегом пригородам Фуа, отмечая сходства и различия между провинциальной Францией и средней полосой России. Деревья, сугробы, овцы и уточки выглядели совершенно так же. Дома и заборы, конечно, отличались, и почему-то было меньше грязи, хотя казалось бы, этой субстанции везде должно быть поровну.

Крыша одного из домов была украшена рождественской инсталляцией Санта Клауса в натуральную величину — изначально он, видимо, лез в трубу с мешком подарков, но от ветра и снега сполз, перевернулся, облез и был ужасно похож на разлагающийся труп повешенного за ногу старика, сохранившего при этом остатки добродушной комичности. Ветер трепал красный целлофан его кафтана, пластиковая борода висела серыми космами. Я долго смотрела на мертвый символ праздничных надежд, потом вернулась в гостиницу — с красным замерзшим носом и промокшими ногами.

 

— Мне надо позвонить, — сказал Тимур вечером, переодевшись из костюма в джинсы. — Я выйду на улицу, ага?

— Звони отсюда. Я не буду подслушивать.

Если бы я писала это в скайпе, вместо точки поставила бы смайлик — робкую улыбку. Вместо этого пришлось по старинке изображать эмоцию на лице.

— Не, там по работе всякое, я лучше выйду...

Через пять минут я накинула плащ и вышла за ним, не признаваясь самой себе в желании подслушать, убедиться, что он говорит о поставках мебели, тайнах выдвижных полок и комплектации кухонных уголков. Тимур сидел и разговаривал в машине, лицо у него было нахмуренное, он дергал уголком рта и жестикулировал. Мне не было слышно, о чем он говорил, а по губам читать я не умела и не хотела, чтобы он меня заметил.

Мы поужинали в техасском гриле, муж все время подливал мне вина и заказывал еще.

— Красное, под мясо хорошо же!

Мы много смеялись, обсуждали Даньку, Францию, мебель и еду.

— Я хочу на работу, — сказала я. — Надоело дома сидеть. Лариска обещала с шефом поговорить, меня могут обратно взять. Ну и деньги...

— Деньги, деньги. «Всего шесть букв, а какая в них сила», — с невеселой усмешкй процитировал Тимур.

В номере он помог мне раздеться и уложил спать, а сам сел работать с документами. Я смотрела через комнату на его красивое лицо в желтом свете лампы, руки с длиными пальцами и твердо решила дождаться, когда он закончит, и посягнуть на его добродетель. Но он работал сосредоточенно и долго, а я была слишком пьяна.

 

Утром мы вместе позавтракали. Когда Тимур пошел в душ, я попыталась влезть в телефон, но он поменял пароль и я не смогла его угадать.

— Завтра вместе погуляем, — сказал муж, высаживая меня на остановке в центре города. — Я надеюсь сегодня все вопросы порешать. А сегодня, — он посмотрел на часы, — у тебя полдня на разграбление города. В шесть будь здесь. Ты часы-то перевела на местное время?

Я бродила по узким улочкам среди ярких домов с цветами на подоконниках, равнодушных французских кошек, много курящих аборигенов и кучек собачьего дерьма на старинной брусчатке. Сувениры, как и везде, были неприлично дорогими и сделанными в Китае, пороховниц не продавали.

Свернув в крохотный переулок, я оказалась перед темноватой витриной, полной странных и очень старых предметов. Сквозь толстое стекло на меня с пыльной ненавистью смотрела голова страуса, рядом стояла высокая ваза с лепниной, натюрморт в золоченой раме с окровавленными фазанами и серебряное блюдо с гербом, согласно подписи на ценнике, самого Симона де Монфора.

— Пороховница! — тихо воскликнула я. — Вот где я тебя найду!

В ломбарде было тепло и пахло старым временем, потом и сладким табаком. Пожилой хозяин-араб оценивающе на меня взглянул, кивнул и продолжил курить кальян и смотреть на маленьком телевизоре на прилавке «Крепкий орешек» с французскими титрами.

В магазине было много странных предметов, суть и назначение многих из них уже затерялись в потоке времени. Что вот это такое, на длинной ручке? Глазовыколупывательница или ржавая ложка для старинного мороженого? Что держали в этом кисете, похожем на мошонку старого ослика? Табак? Деньги?

Я положила мошонку на стол и сняла с полки зеленый чемоданчик, почти формата А4. Он был отделан мягкой кожей, внутри крышки крепилось зеркало на ручке и щетка для волос, а в основном отделении лежал тонкий журнал — титульный лист был вырван, первые несколько страниц покрыты мелкими нечитаемыми закорючками, остальные — пусты.

«Несессер» — я вспомнила слово, которым такие штуки назывались. Я смотрела на него и понимала, что мне нужно его купить. Мне редко хотелось каких-то определенных покупок, за исключением книг или настольных игр, но пару раз в жизни у меня уже бывало такое чувство — что мне обязательно нужно получить вот эту вещь. Так когда-то я увидела в магазине платье цвета летнего вечера, которое стоило две моих зарплаты. В магазине оно было одно, поэтому я срочно заняла денег у мамы и потом три месяца ела доширак и яблоки, бесплатно собранные на Ларискиной даче. Надев это платье, я познакомилась с Тимуром — он потом говорил, что заметил вначале именно его удивительный, глубокий цвет, потом — летящие линии, потом — меня внутри платья. С тех пор, как родился Данька, мне ни разу не удавалось в него влезть, оно висело в шкафу сброшенной кожей, лепестком прошлого цветения. Иногда я открывала створку и прижималась лицом к гладкой ткани.

Мой французский был рудиментарен, а продавец говорил на нем совсем с другим жутким акцентом. Да, прекрасный несессер, стоит каждого цента своих двести евро. Начало двадцатого века, очень ценная вещь, сто восемьдесят и точка. Местный старик умер, осталась большая квартира, полная старого хлама — но эта вот вещь отличная, меньше чем за сто пятьдесят отдать никак.

 

— Тим, прости, я себе сувенир купила, — сказала я вечером виновато. — Дороговато для старой фигни, целая сотня. Но мне очень надо было.

Тимур осмотрел покупку без интереса, кивнул.

— Нормальная старая фигня, — сказал он. — Слушай, Танюш, прости, но завтра ехать надо, не выйдет по городу погулять. Я замок хотел тоже посмотреть, но вот так... вызывают. Билеты в аэропорту поменяем, они у нас «гибкие», в течение дня улетим... Ну не расстраивайся, а?

За ужином я целенаправленно не пила, а когда вернулись в номер, прижалась к нему, потянулась поцеловать.

— Тань... погоди... мне позвонить надо...

— Завтра, — сказала я, слыша мольбу в своем голосе. — Пожалуйста, Тим... Ты мне нужен.

Он сдался, ответил на мой поцелуй, устремился ко мне. Через несколько минут его телефон зазвонил, я повернула голову, но Тимур потянулся и сбросил его на пол.

— Неважно, — сказал он, — перезвонят.

Я уснула на его плече, вдыхая его запах, не в силах двинуться с места, а проснулась на другом конце кровати, одна. Часы на стене светились мякгим синим светом и показывали час ночи. Тим улыбался во сне. Я придвинулась поближе, положила руку ему на грудь и поцеловала смуглое плечо.

— Лариска моя, — пробормотал он, не просыпаясь, и сжал мою руку своей. — Ларочка...

Первые полчаса я лежала, замерев, как кролик перед гадюкой, боясь пошевелиться, пытаясь убедить себя, что мне послышалось. Следующие полчаса я дрожала — сквозь меня будто катились волны горячей ртути, тяжелые, раскаленные, ядовитые. Каждое опоздание Тимура, каждая ремарка Ларисы, каждый взгляд через стол в компании, улыбки, жесты были как кусочки пазла, собрав который, я увидела себя — нелюбимую, подурневшую, дважды обманутую. Я вылезла из кровати и на подгибающихся ногах, по стеночке, дошла стола, включила лампу — с вызовом, пусть муж проснется, чтобы я могла вцепиться ему в лицо.

Я открыла несессер, мягкая кожа его казалась теплой, живой. В зеркале отразились мои безумные, широко раскрытые глаза, белые без кровинки губы. Я взяла ручку с логотипом гостиницы, пролистала тонкий журнал до первой чистой страницы. Бумага была старой-старой, шероховатой, нежно-кофейного цвета.

«Я хочу умереть,» — написала я в три часа ночи, в начале ведьминого часа, когда истончается грань между мирами. Хочу умереть, хочу умереть. Так я исписала всю страницу, потом снова уставилась в зеркало, пытаясь выжечь боль из своих глаз. Мне показалось, что лицо мое немного изменилось — черты заострились, брови приподнялись. Я смотрела на себя долго, светящиеся синие стрелки на стене почти завершили круг.

«Хочу, чтобы он умер,» — написала я в конце часа, всего один раз. Закрыла журнал и с удивлением увидела, как уголки моих губ в зеркале приподнялись в бледной улыбке. Я поняла, что очень устала и легла в кровать, накрылась одеялом. Тимур начал храпеть, я легонько толкнула его, он чему-то рассмеялся во сне и повернулся на бок. Стало тихо. Я уснула.

 

«Какой отвратительный сон,» — подумала я утром. Облегчение длилось всего несколько секунд, потом пришло понимание. Тимур вышел из душа, улыбаясь, сел рядом на кровать, горячо, мокро поцеловал меня в губы.

— Поехали домой, — сказал он. — Родина-мать зовет. Я по Даньке соскучился...

Мне очень хотелось оказаться рядом с сыном прямо сейчас, обнять его, сонного, теплого, раствориться в любви к ребенку, в которой предательство и обман почти невозможны. Но телепортацию пока не изобрели и мне предстояли десять часов дороги с человеком, от которого хотелось быть как можно дальше. Надо было улыбаться и разговаривать, потому что я пока не могла решить, что мне делать с тем, что я узнала. Хотя глагол «узнала» не подходил, ведь я не получила никакой новой информации. Я просто увидела под другим углом то, что происходило уже больше года.

— Ты чего, Тань?

«Скажи, что заболела, — прошептал мне голос. — Этим он объяснит себе любые странности в твоем поведении, если вдруг ими озаботится

— Я заболела, — сказала я и покашляла для убедительности. — Нездоровится. Горло дерет — говорить больно и голова чугунная. Ноги промочила позавчера...

— Ты же моя бедная! Ну не говори, побереги горло. Мы семь лет женаты, должны уже спокойно переносить совместное молчание... Кстати, я выйду позвоню, ага? По работе надо.

Он вышел, сел в машину и набрал номер, я не сомневалась, чей. Я смотрела из-за занавески — у него сделалось мечтательное, радостное лицо, такое когда-то у него было только для меня. Я села к столу, открыла несессер, вытащила из крышки зеркало и щетку. Держа зеркало в руке, начала расчесывать волосы.

«Сто раз утром, сто раз вечером, — сказала Мари-Луиза, — и волосы будут как шелк, живой драгоценный шелк, все они будут дрожать от желания дотронуться до них, запустить в них пальцы...»

Самое странное, что меня совсем не озаботило — как я вдруг поняла, что несессер и зеркало принадлежали женщине по имени Мари-Луиза, почему она очутилась в моей голове и отчего мои глаза в зеркале вдруг показались гораздо светлее, чем были, из темно-карих стали ореховыми.

 

— Мама! — Данька бросился мне на шею, он, казалось, вырос и повзрослел за четыре дня, изменился, как и я.

— Я не нашла тебе пороховницу, — сказала я, обнимая его, вдыхая его запах, сжимая веки, чтобы не разреветься.

— Ну и ничего, — ответил Данька. — Будет еще у нас порох в пороховницах, мам!

Я ждала, что моя мама, большой любитель метких народных фраз, скажет про ягоды в ягодицах и уже приготовила улыбку. Но она подошла поближе и положила мне руку на плечо.

— У тебя все в порядке, доченька? — спросила она, внимательно глядя мне в лицо. — Вы хорошо съездили? Ты отдохнула хоть немножко?

Я кивала.

— Тань... — начала мама, но Тимур, соскучившийся в машине, забибикал нетерпеливо, и мы быстренько распрощались.

 

Если я смотрела не прямо, а немножко мимо, не фокусируя взгляд, я видела Мари-Луизу в зеркале несессера, она склонялась над столом и писала длинной перьевой ручкой — изящные завитки тонких черных букв, изящные завитки тонких светлых волос.

Первый раз меня продала мать. Мы жили очень бедно для нашего положения, и когда у семьи появился покровитель — второй муж покойной мачехи моего отца, мама была готова на все, чтобы получить хотя бы небольшую финансовую помощь и надежду на строчку в завещании. Его звали Виктор Агоштон, он был венгерским дворянином, каким по рождению считался и мой отец. Ему было за восемьдесят, мне — восемь. Он приезжал к нам раз в неделю, иногда два, и требовал, чтобы за ужином я сидела у него на коленях. Учитывая, что он платил за ужин, никто не возражал, хоть отец поначалу и хмурился. Моего согласия никто не спрашивал.

Grand-père любит детей, — говорила мама. — Очарование юности утешает старость.

Дедушка Виктор просовывал руку мне под юбку и больно меня щипал.

— Закричишь — ущипну посильнее, да с ногтями, — шептал он мне в ухо, потом улыбался и громко говорил слуге налить ему бокал кларету. Синяки у меня не сходили, иногда было больно мочиться.

— Я понимаю, что происходящее тебе неприятно, дочь, — говорила мама, поджимая губы. — Если бы у меня был выбор, я бы этого старого козла на порог не пускала. Но нужно платить за школу твоим братьям...

Иногда дедушка потихоньку расстегивал штаны и заставлял меня сидеть на мягкой, мясистой выпуклости, которая слегка твердела и вызывала у меня сильное отвращение.

Через два года он умер и мы поехали на поминки. Гроб был выставлен в небольшой гостиной синего бархата, украшенной цветами. Наша семья простилась с усопшим, по очереди клюнув его в холодный лоб, но я спряталась за портьерой и от поцелуя воздержалась. Прибыл дедушкин адвокат и все прошли в гостиную для чтения завещания. Я вылезла из своего укрытия, подошла к гробу и расстегнула мертвецу штаны. Мертвая плоть была морщинистой и мягкой, как я и ощущала ее раньше, но никакого сходства с lesaucisson, как шутили дети прислуги, я не заметила. Я открыла украденную у брата бритву, натянула кожу и полоснула несколько раз, пока у меня в руке не оказался холодный кусок мяса. Крови не было, бальзамировщики слили ее, когда подготавливали тело — старший брат в подробностях живописал мне процедуру по пути сюда, а мама была вся в своих мыслях и не прерывала его. Я застегнула на мертвеце штаны, поправила костюм и завернула свою долю дедушкиного наследства в платок.

— Старый козел нам почти ничего не оставил, — говорила мама, когда мы ехали домой, и плакала холодными злыми слезами.

Я закопала доставшийся мне кусок Виктора Агоштона в глубине сада, за большим кустом, отметила место приметным белым камнем и под настроение бегала туда справлять нужду.

Дни покатились как обычно, как будто ничего не изменилось. Я готовила мужу и сыну завтрак, целовала Тиму в прихожей, смотрела в окно, как он выруливает со стоянки во дворе и уезжает. Отводила Даньку в сад, а потом садилась перед несессером, расчесывала волосы щеткой Мари-Луизы и смотрела в ее зеркало. С каждым днем глаза мои казались все светлее, и я все больше понимала в ее коротких записях — нечитаемой скорописи на смеси французского и венгерского.

«Зачем ты подвергаешь себя унижению? — спрашивала она меня. — Почему ты ничего не делаешь?»

— Потому что боюсь, — говорила я. — И надеюсь, что все окажется большой ошибкой. И мне ничего не надо будет делать. Когда мои родители развелись, я очень страдала и не уверена, что до конца их простила. Как я могу так поступить с Данькой? Как?

 

«Зачем тебе развод? Ты же знаешь, чего на самом деле хочешь...»

 

Второй раз меня продал отец — на этот раз задорого, но опять не спросив моего согласия. К двадцати годам я стала очень красива и на мне пожелал жениться Пьер Равель, дважды вдовец и однажды банкир.

— Он возьмет тебя без приданого, — говорил отец, набивая трубку табаком и не глядя мне в глаза. — Подумать только, каким это будет финансовым облегчением для семьи...

Пьер был толстым, грубым, волосатым. Он купил большой особняк «для нашей большой семьи» и стал ждать от меня приплода, не зря же женился на молоденькой. Дом мне нравился, муж — нет. В обществе мне с ним часто бывало стыдно, наедине в гостиной — скучно, а в спальне — противно. У него была большая коллекция порнографических дагерротипов, он любил отпускать на вечер всю прислугу и разыгрывать со мною сцены с этих снимков.

Он был верен мне чуть больше года, затем вернулся к своим прежним привычкам — бордели и заезжие танцовщицы. Мне не было жалко его толстого, перевитого венами labitte, но я боялась венерических заболеваний и испытывала отвращение от мысли, что муж касается меня руками, которыми трогает других, грязных женщин...

 

...Через два месяца я получила письмо от Пьера — он писал, что бросает меня ради одной из своих шлюх, уезжает с ней в Италию, а меня больше не желает видеть. К этому времени моя беременность была уже заметна, люди жалели меня и не задавали лишних вопросов. Да и тех, кто хорошо знал Пьера, такой его поступок не особенно удивил.

Раз в неделю я, как и раньше, отпускала всех слуг и оставалась в особняке одна. Я зажигала свечи в подсвечнике и спускалась в обитую цинком кладовую, ключ от которой был только у меня. Я подолгу сидела в кресле-качалке рядом с Пьером, с интересом наблюдая за изменениями в его теле. Он смердел не так уж сильно — в подвале было прохладно и сухо, предыдущие хозяева оборудовали его для хранения запасов, и, похоже, в рассказах о свойствах цинка было много правды. Иногда я разговаривала с мужем, находя его в теперешнем состоянии куда более приятным собеседником, чем раньше.

Наш сын, Карл, родился так тяжело, будто хотел отомстить мне за отца. Я измучилась и потеряла много крови. Младенец лежал в колыбели рядом со мной и издавал странные пищащие звуки, которые меня раздражали. Молоко у меня, к счастью, не пришло, и доктор предложил попробовать «растворимую смесь Лебига для здоровья младенцев». На коробке толстый и румяный малыш тянулся к бутылке с соской, а снизу за ним завистливо наблюдал большой серый кот. Я разводила смесь водой и давала ребенку каждые четыре часа, как рекомендовал на инструкции месье Лебиг. По большому счету мне было все равно, выживет ли Карл, но я затратила много сил и труда, его рожая, и не дать ему шанса казалось растратой. Я использовала кипяченую воду, а не грязную, которая наверняка бы быстро избавила меня от радостей материнства. На ночь, впрочем, я добавляла в бутылку бренди, чтобы Карл не квакал, просыпаясь, и не будил меня.

 

— Ну, что у тебя нового? — спросила я Лариску. — Рассказывай. На личном фронте как?

Она пожала плечами, отпила кофе, промямлила неубедительно про «ну есть один, посмотрим».

— Женатый что ли? — спросила я, изображая невинное, неосуждающее любопытство.

— Вроде того, — вздохнула Лариса. — Все сложно... Ты, Тань, кстати, хорошо очень выглядишь. Похудела, осунулась. И глаза совсем иначе блестят. Молодец!

От нотки снисходительного удивления в ее голосе я очень захотела вцепиться ей в морду.

Я купила веб-камеру, поставила ее на запись на кухне, откуда Тимуру нравилось звонить и стала ждать. Через неделю, анализируя видео по кадрам, я узнала пароль к его телефону.

 

— Ура! Бассейн! — кричал Данька, и бежал сломя голову по скользким плитам к воде, а мы спешили за ним из семейной раздевалки и кричали, чтобы он не бежал. Я представляла, как он поскальзывается и грохается спиной на кафель и у меня самой мороз шел по позвоночнику.

— Буду мырять!

— Мыряй за ним, — велела я Тиме, — я наши вещи все отнесу в шкафчик...

Тимур кивнул и бросился к бассейну. Я закрылась в раздевалке и просмотрела его телефон, чуствуя, как превращаюсь в лед. Превращаться в лед было больно.

Смски — «я люблю тебя», «не могу уснуть, думаю о тебе» и «хочу тебя прямо сейчас» выжигались на мне огненными письменами. Там были фотографии — селфи их прижатых друг к другу лиц, снимки их прижатых или готовых прижаться друг к другу тел. А на заставке по-прежнему невинно улыбались мы с Данькой — счастливые лица, его пятый день рождения, торт в виде Губки Боба.

Я надела купальник, отнесла вещи в шкафчик, закрыла его на замок и вышла в бассейн. Тима помахал мне рукой и с криком исчез под водой — на него, рыча, нападала огромная, не очень хорошо плавающая акула и терзала его плоть.

— Мама, прыгай, будешь китом! — позвал меня Данька.

Я улыбалась так старательно, что у меня заболели уши.

 

«Впусти, — говорила Мари-Луиза, — впусти меня. Сама ты не справишься. Они причинили тебе зло, а зло должно быть наказано

Она скрывала от меня свое полное имя, но однажды я увидела, как оно отразилось в зеркале несессера, когда она в задумчивости написала его на странице журнала. Она бросила на меня испуганный взгляд, вырвала страницу и сожгла ее на пламени свечи, поворачивая, чтобы быстрее горело.

Муаран. Ее звали Мари-Луиза Муаран.

Гугль знает почти все и переводит с любого языка. Когда я узнала, кем она была, когда я нашла отголоски старых легенд о красивой богатой женщине в подвале, полном мертвецов, я испугалась. Но было поздно, ведь я уже впустила ее.

 

Я вышла замуж за Энрике Муарана, красивого, как кудрявый ангел со старых картин в Лувре. Впервые мне хотелось касаться мужского тела, вдыхать пряный запах кожи, целовать темные губы. Он не был богат, но денег у меня было довольно — из Испании пришло щедро оплаченное мною и хорошо подделанное официальное свидетельство о смерти Пьера Равеля в автокатастрофе. Автомобили только начинали появляться тут и там, люди их или хотели, или боялись, поэтому факт, что один из них убил моего распутного первого мужа, никого не удивил.

Энрике не стеснялся тратить мои деньги — мне это не нравилось и мы сильно ссорились, кричали друг на друга, иногда он бил посуду. Но потом он целовал меня, шептал нежности, покусывая мочку моего уха, и я не могла на него злиться. Я была счастлива с ним семь месяцев и десять дней. На одиннадцатый я отправилась с визитом к родителям в Тулузу — чтобы отвезти им Карла, мальчишка рос неуклюжим и не очень умным, это выводило меня из себя — и решила вернуться на пару дней пораньше. На станции дилижансов я столкнулась с нашей кухаркой, собиравшейся навестить сестру в Тарасконе — хозяин отпустил до моего возвращения всю прислугу, кроме дворецкого Симона.

Я потихоньку открыла дверь своим ключом, прокралась вверх по лестнице — и поняла, почему Энрике оставил дворецкого. Симон был очень, очень занят с ним в будуаре. В моем будуаре. Я украдкой, из-за ширмы, понаблюдала за их занятиями, под их стоны и крики спустилась в свой подвал. У меня было два яда — мучительный быстрый и очень мучительный медленный. Я должна была признать, что испытала некоторое возбуждение, наблюдая красивые крепкие тела, соединенные в античной страсти. За это томление я уменьшила им наказание до быстродействующего яда. Но они оба предали меня, поэтому должны были умереть. На столике у дверей будуара стоял графин и два бокала. Я насыпала в графин цианид, потрясла его, тихо поставила обратно на столик и ретировалась в коридор. Энрике всегда хотел пить после tirersoncoup, а вино было хорошим анжуйским, которое так приятно смаковать вдвоем...

 

Я подпорола подкладку несессера и нашла два стеклянных флакона. В одном был бесцветный цианид, купленный Мари-Луизой в Париже, «чтобы травить ос», быстрая смерть. В другом — серый порошок грибов, которые она разводила в своем подвале. Медленная, мучительная смерть, причину которую гораздо сложнее определить, если тело найдут.

«Я могу все сделать сама, — сказала мне Мари-Луиза. — Если ты не хочешь смотреть... Я любила смотреть. Интересно смотреть, как люди умирают. К этому даже может появиться пристрастие...»

Я отвезла Даньку к маме на воскресенье. Мама приготовила запеканку и заставила меня поесть.

— Совсем отощала, — сказала она грустно. — Диета, что ли? Не дури, Танюш, желудок посадишь.

Данька попросил достать старые фотоальбомы, мама растопила печку, мы сидели и смеялись, перебирая мои смешные детские фотографии. Вот у меня ветрянка и я реву во весь рот, пятнистая, как леопард. Вот я в зоопарке и смеюсь, потому что на меня плюнул верблюд. Данька заливался хохотом, мама улыбалась, и мне очень хотелось навсегда остаться в этой комнате, в этом тепле, в желтом свете лампы, с этой женщиной и с этим мальчишкой. Но Мари-Луиза никого никогда не отпускала и не прощала, и тот факт, что она была мертва уже сто пять лет, ничего не менял.

 

— Конечно приезжай, — сказала Лариска, немного удивленно, но с энтузиазмом. — У меня бутылка мартини с нового года стоит. И водка в морозилке, если мы как по старой памяти. «Смешать, но не взбалтывать», помнишь?

Тимур не пришел в восторг от предстоящего веселья «между нами девочками». Учитывая ситуацию и возможности информационных утечек, я его прекрасно понимала.

— Ужин в духовке, — сказала я. — Говядина с грибами, твоя любимая. Я кастрюльку отложила Лариске, она тоже любит. У вас с ней вообще вкусы совпадают...

Тимур нахмурился, но я солнечно улыбнулась.

— Такси внизу ждет. Пока-пока!

Он потянулся меня поцеловать и я чмокнула его в ответ.

— Долго не сидите, — сказал он наконец. — Я не буду ложиться, тебя дождусь.

Я не знала, не выветрились ли за сто с лишним лет волшебные свойства ядовитого грибного порошка, поэтому бухнула в подливку весь флакон.

 

Лариска очень нервничала, открывая мне дверь.

— Сто лет не собирались, — сказала она и повела меня на кухню. «Здесь ли они встречаются с Тимуром?» — думала я, исподтишка оглядывалась в поисках улик, знаков, свидетельств места.

— Ой, хорошо, что ты закуску привезла, — она засунула в микроволновку мою кастрюльку. — А то я только с работы, голодная, как собака. Помню-помню, как ты вкусно готовишь, ты всегда такая домовитая была, не то что я...

Я мысленно закричала. Нет, нет, я так не могла. Я открыла рот, чтобы сказать «пойдем отсюда, пиццерия за углом, там выпьем и поговорим, я все знаю, расскажи мне, почему, Ларка, как ты могла, я же знаю, что ты меня любишь?» — но Мари-Луиза закрыла его, заперла мой голос, завладела моим телом.

— Это все тебе, — сказала она. — Я дома поела. Ты что-то о мартини говорила?

Отравление — самый легкий вид убийства. Но так убить можно только тех, кто тебе безусловно доверяет. Кто тебя любит или верит в то, что их любишь ты. Мари-Луиза болтала с Лариской о неважных мелочах и прихлебывала мартини. Смотрела, как та ест рагу, яд которого уже через пару часов начнет необратимо разрушать ее печень, связывать в клетках ферменты, принимающие кислород. Я при этом испытывала предельную отстраненность и даже иногда провалы в присутствии в собственном теле. Я вздохнула, отхлебнула вина — и вдруг стало на час позже. Лариска потерла виски.

— Что-то не зашло мне сегодня мартини, — сказала она, извиняясь. — Танюш, давай мы на той неделе продолжим, а? Спать хочется ужасно, на работе такие перегрузки. Везет тебе, что есть пока повод дома посидеть, я даже иногда завидую...

И осеклась, замолчала виновато. Мари-Луиза нежно улыбнулась и поцеловала ее в щеку напоследок.

— Я так не могу, — сказала я ей в зеркале лифта, мутном, грязном, с потертой, но читаемой надписью «Света=ТВАРЮГА». — Я не могу. Уходи. Я вызову «скорую». Еще не поздно...

«Уже поздно, — сказала она. — Ты уже согрешила. Ты уже не сможешь убрать грех из своей души, яд из крови отравленных, а меня — из себя.»

 

Тимур спал, ужин был весь съеден, посудомойка деловито гудела. Все было как обычно, будто бы ничего не случилось. Я хотела разбудить мужа, спросить как он себя чувствует, поцеловать его, заняться с ним любовью, попросить у него прощения... Но вместо этого я открыла зеркало и села расчесывать волосы.

«Не глупи. Ведь он по сути уже мертв. Еще дышит, но безнадежно мертв.»

Мари-Луиза мягко отодвинула меня и села рядом с Тимуром. Она любила сидеть рядом с мертвецами.

 

За пять лет мое подземелье наполнилось гостями. Я часто ужинала в ресторанах, меня приглашали на вечеринки. Я знала, какое впечатление производят мои глаза — зеленая морская вода — и волосы — сияющий шелк. Мужчинам хотелось до них дотронуться.

Они все были приезжими — с местными связываться казалось небезопасным. Они все были женатыми — и, предавая своих жен, заслуживали наказания. Они все обладали привлекательной внешностью — чтобы быть мне под стать.

Их было уже одиннадцать. Складировать трупы на полу стало неэстетично и я заказала для своих любовников узкие сосновые гробы — у гробовщика в другом департаменте, представившись экономкой дома для чахоточных. За крупный заказ сейчас и возможность последующих он дал мне хорошую скидку.

Потом я совершила ошибку, которая стоила мне душевного спокойствия и какого-никакого счастья. Я забыла запереть дверь в подвал. Я сидела в своем кресле-качалке с бокалом вина, когда вдруг услышала детский голос.

— Мама? — позвал Карл, толкая тяжелую дверь. — Я проснулся оттого, что мне приснился кошмар, я не мог вас найти, в доме было пусто, я искал, искал, и...

Он замер, открыв рот, вбирая в себя невероятную картину — тускло-металлические стены, горящие свечи, стоящие кругом гробы с телами в различных стадиях разложения, и я в центре, в белом кружевном пеньюаре. Он повернулся и бросился бежать с ужасным криком, я вскочила и побежала за ним. Я схватила его за шею просто чтобы он замолчал, чтобы прервался этот испуганный, рвущий мои уши вопль. Я не знала, что теперь делать — ведь мальчишка был глуп, труслив, болтлив и не очень ко мне привязан. Я не собиралась его душить, но получилось так, что когда я разжала пальцы, он был уже мертв и осел на ступени с мягким стуком. Я села рядом и заплакала — впервые за много лет.

Я не любила сына, но он когда-то рос во мне, был создан моей плотью. Я не могла оставить его в подвале и не могла вынести из дома так, чтобы точно никто не увидел... не могла вынести целиком. Я подняла еще теплого Карла на руки и отнесла в ванную, потом сходила за разделочным ножом...

 

Тимур проснулся под утро, хрипя и держась за живот. Он попытался встать и не смог.

— Тань, мне что-то... как-то мне... вызывай скорую, плохо...

— Нет, — сказала я из кресла. Он поднял голову, посмотрел на меня с ужасом, не понимая.

— Танюш, я не шучу... Живот крутит и в голове странно... Так хреново еще никогда-а-а...

Я заскулила и потянулась за телефоном. Но не смогла его удержать, потому что чужая воля скрутила меня, обездвижила, заставила смотреть, как корчится на кровати Тимка, как он падает на пол, пытается ползти, оставляя за собой желтую ленту рвоты...

— Я передумала, — говорила я одними губами. — Я так не могу. Я не хочу. Я хочу все исправить. Дай мне позвонить...

Но меня уже практически не было, была только она.

 

Потом время снова понеслось скачками, цифры на часах менялись, я почти ничего не помнила. Серое неподвижное лицо Тимура — он умер, он умер, он умер. Рассвет за окном. Тяжесть тела. Ванная, белый кафель — Тимка сам клал. Ножи, острые — Тимка сам точил. Треск одежды, хруст костей. Темная кровь. Черные мешки. Прозрачная вода. Перчатки. Белизна. Развода не будет. Дележки не будет. Опеки не будет. Данька мой. Рассвет за окном. Опять рассвет? Время замкнулось. Я пью чай на кухне. Везде сильно пахнет апельсиновым освежителем воздуха и чай на вкус как химический апельсин. На часах одиннадцать утра. В коридоре на полу детские кроссовки. Данькины кроссовки, в которых я давно, в прошлой жизни, отвезла его к маме.

Ужас выбрасывает меня из ступора. Где мой сын? Где мой телефон?

 

— Мама, — сказала я мертвым голосом. — Где Данька?

— Как где? — с ужасом спросила мама. — Ты же приехала вечером вчера и его забрала... Ты смотрела странно, я засомневалась, но Данька так тебе обрадовался, кинулся, домой запросился. Он что, не в садике? Таня, что происходит? Таня! — она кричала. — Таня, я сейчас приеду! Ты дома? Никуда не уходи, доченька, я со всем разберусь, сейчас в садик позвоню и выезжаю!

Я уронила телефон, подняла к лицу руки. Они тряслись и были такими обескровленными, что лунки ногтей казались голубыми. Я ничего не помнила о предыдущей ночи. Наверное, Тимур пораньше уехал на работу. Наверное, я вчера уложила Даньку, уснула, проснулась и на автомате отвела его в садик. Наверное. Я делала это сотни раз, на автомате. Сейчас я в шоке и события могли просто не записаться... Почему у меня под ногтями красное? Почему моя правая рука помнит тяжесть ножа и хрусткое сопротивление под лезвием?

Шатаясь, я дошла до детской и открыла дверь. Пусто. Дверца шкафа чуть приоткрыта. На полосатом икеевском коврике — единственная капля крови, она могла упасть из разбитого носа, порезанной коленки, откуда угодно, жизнь мальчишек полна маленьких травматических драм... Под одеялом на кровати круглел предмет размером с дыню, размером с небольшой цветной мяч, который обычно жил под кроватью у Даньки, размером с его любимого игрушечного толстого пингвина Джонни. Я беззвучно закричала и сползла по стене.

Пожалуйста, пожалуйста, господи, пусть Данька в садике, а на кровати — пингвин или мяч. Пусть меня веками растворяют в серной кислоте, переваривают черви, жгут в углях, наматывают мои внутренности на вилы. Пусть, пусть, я готова, лишь бы мяч...

Зазвонил телефон. Не обращая на него внимания, я дошла до кухни, открыла несессер и достала из крышки зеркало. Мои глаза в нем были светло-зелеными, как морская вода. Мари-Луиза улыбнулась мне. Я разбила зеркало об угол стола и подняла самый большой и длинный осколок. Сжимая его в руке и чувствуя горячую жидкость между пальцами, я шагнула обратно в Данькину комнату. Приложила к горлу острое стекло и взялась за край одеяла.

Если вдруг это не пингвин и не мяч... Если... Мой любимый, золотой мальчик, мой маленький мушкетер, моя душа — подожди. Задержись на минутку среди облачных полей, воздушных замков, стадионов для квиддича, океанов с добрыми акулами, деревянных слонов, говорящих пингвинов, теплых островов, из джунглей которых взлетают стаи попугаев. Подожди меня, подожди, не уходи без меня.

Мама идет.

Оставьте комментарий!

Старые комментарии будут перенесены в новую систему в скором времени. Не забудьте подписаться на DARKER - это бесплатно!

⇧ Наверх