DARKER

онлайн журнал ужасов и мистики

Екатерина Волкова «Полудница»

Иллюстрация Ольги Мальчиковой

Боль огненной змеей ворочалась внизу живота, калеными обручами сжимала голову. Пот выедал глаза. Тошнота подкатывала к горлу, оставляя кислый привкус в пересохшем рту.

Колосья, сухие и пыльные, резали ладони, новый приступ скрутил внутренности так, что Акулина, застонав, упала на колени, серпом задев предплечье левой руки. Кровь быстро побежала из раны, пачкая заношенную синюю поневу. Дрожащими, непослушными пальцами Акулина оторвала лоскут от подола рубахи, кое-как перевязала рану, ткань сразу же пропиталась рудой. От лесной опушки все еще слышалось пение жнецов и стон убиваемой пшеницы.

— Господи, помоги. — Акулина посмотрела на небо, чистое, светлое, готовящееся ко сну. Время еще было, пока было. Она не смела оглянуться, боялась увидеть, что работу закончили все, кроме нее. Превозмогая боль, взяла серп. Левая рука слушалась плохо, колосья выскальзывали из перепачканных кровью пальцев. Акулина продолжала жать, останавливаясь лишь для того, чтобы связать сноп. Еще один, и еще, золотой с красными нитями. Молилась, стараясь не думать о том, что времени осталось мало; просила Богородицу не допустить, чтобы «волка» подкидывать пришлось ей.

«Волк» — дух погибающего урожая, прячется в пшенице. Ярится, мечется, умирать не хочет. В последних колосьях его как бы замыкает, срежешь — надо на чужое поле подбросить, где еще жать не перестали. Иначе — неурожай, голод, смерть. Избавляться от «волка» шел тот, кто сжал последние колосья.

Слова срывались с потрескавшихся, сухих губ; на нижней — едва затянувшаяся ранка. Вчера муж снова избил ее. Акулина закрывала голову руками, старалась заползти под лавку, забиться и ждать, когда он устанет.

Степан сегодня работал на барщине, а она — на общинном поле.

— Кончай!

Акулина не слышала, погрузившись в не дававшую утешения молитву. Она видела только последний, совсем последний клок несжатых колосьев. Боясь поверить зародившейся, было надежде, не заметила, как сзади подошла пара мужиков: староста деревни Петр Михайлович Жила и второй, с клокастой бородой и хитрыми бегающими глазками, чьего имени Акулина не знала.

Выпрямив спину, Акулина огляделась по сторонам. Поле опустело, песни смолкли, только золотые снопы отбрасывали длинные тени на простоволосую землю.

«Не успела». Она посмотрела на крестьян: морщинистые, пыльные лица, угрюмые и суровые. Бесполезно умолять. Акулина нагнулась, перехватила потерявшей чувствительность рукой оставшиеся колосья, срезала их.

Последний сноп она вязала медленно, стараясь унять дрожь в непослушных руках. Рана, едва затянувшаяся, открылась снова, кровь окрасила колосья багровым.

— В Вазерках жнут, В Вазерках еще не закончили! Туда! — По полю бежал босоногий вихрастый мальчишка, бастрючонок Сенька.

На дороге переступал копытами, фыркал гнедой конь под крестьянином Григорием. Медленно, нехотя Акулина шла к нему под строгим приглядом старосты. Ей хотелось обернуться, в ноги броситься, умолять, но она брела вперед, сжимая пшеничный сноп липкими руками, будто к пасхе крашенными луковой шелухой. Крепко, как дитя, прижимала к груди «волка». Мальчик поспешал рядом, все старался заглянуть ей в лицо, почесывая грязной пятерней впалый живот. Ему было и страшно, и горько, Акулина единственная во всей деревне не звала Сеньку ублюдком, наоборот, когда пирожком угостит, когда пряничком, Жучку погладить даст.

Увидев ее, Григорий хотел было что-то сказать старосте, но промолчал.

С разомлевшего неба на землю сочилась кровь, усталое солнце почти скрылось за горизонтом, когда тихо и воровато, лесом, Акулина и Григорий подъехали к Вазеркам. Он помог ей слезть с коня и поспешил прочь. Она не винила, понимала: дома жена, дети.

Акулина осталась одна на лесной опушке. Жать, и впрямь, еще не перестали, отрабатывали барщину на поле помещика Мартынова.

Пригнувшись (в спине что-то хрустнуло, боль принялась грызть с новой силой), она пошла к полю. Выглянула из-за пряной, сонной бузины. В поле работали хилый пьяненький мужичонка и толстая баба. Рядом, посмеиваясь, их подгоняли трое мужиков.

Акулина убрала со лба мокрые от пота волосы, выбившиеся из-под платка. Боясь привлечь внимание, она не отгоняла впивавшихся в кожу комаров. Казалось, что за ней кто-то подглядывает, шныряет вострыми глазками по спине. Оглянулась. Вроде мелькнул в зарослях льняной вихор. Присмотрелась. Никого.

Она крепко прижала «волка» к себе, колоски кололи грудь через рубаху. Времени оставалось мало. Надо было решиться. Акулина осторожно пошла вдоль опушки. В одном месте кусты росли будто ближе к полю. Она стала пробираться сквозь цепкие заросли, когда сзади треснула ветка и послышались тяжелые шаги.

***

Сенька не кричал и не звал на помощь, он бежал. Гнал прочь мысли, что Акулину вот прямо сейчас избивают.

Убивают! Ее там убивают!

Надо позвать подмогу. Он бежал быстро по песчаной неровной дороге, петлявшей среди деревьев; сзади топали босые мозолистые ступни крестьянина, бросившегося в погоню.

Тропками, только ребятне да охотникам ведомыми, Сенька прибежал к Вазеркам, обогнав Григория с Акулиной. Хотел удостовериться, что все обошлось. Из укрытия наблюдал, как женщина, осмелившись, пошла к полю, и не удержался, вскрикнул, увидев, что Акулину схватил чужой крестьянин.

Сенька бежал, в боку кололо, дыхание обжигало измученные легкие, но и преследователь уморился, задыхался, матерился где-то в темноте за спиной. Под ногу подвернулся коварный корень. Сенька полетел головой вперед, больно ударившись о придорожный валун, в правой ноге громко хрустнуло, и она перестала слушаться.

***

С неба на Акулину скалил острые клыки месяц-упырь. По-осеннему холодный ветер ощупывал обнаженную кожу, трепал разорванную рубаху.

Она подняла к лицу тяжелую, скрученную болью правую руку, на запястье — следы огромной пятерни. Правый глаз не открывался, Акулина осторожно дотронулась до распухшего, горячего века. Застонав, провела по волосам, коротким, срезанным почти под корень, кое-где вместе с кожей. Серпами резали, шею сзади располосовали. Акулина попыталась привстать на локтях. Волна боли, зародившаяся где-то в животе, пробежала по перебитым ребрам, отозвалась в сломанной ключице. Вчерашние синяки ныли тупо, глубоко; свежие раны кричали, умоляя не двигаться, застыть, умереть.

Она хотела перевернуться на живот и попробовать ползти, когда левым, затянутым чем-то мутным (слезами, кровью?) глазом увидела черную, сгорбленную тень, подкрадывавшуюся к ней по полю.

Сил отползти, спрятаться, не было. Снова задул ледяной ветер, принеся с собой запах бойни, свежей крови, вываленных из брюха потрохов, ужаса животного, понимающего, что его убивают.

— Христа ради, не надо больше. — Акулина заплакала, от слез защипало глаза и разбитые губы.

Ее поймали, когда она пыталась подбросить «волка». Умолять было бесполезно, вырываться бесполезно, только молиться, чтобы оставили в живых, пока ее за волосы тащили на поле.

Холодный туман крался к ним, путаясь в мертвых колосьях вместе с ночной мутью. Один из мужиков ударил босой ногой прямо по губам, выбил зуб, разорвал нижнюю губу. Кровь из разбитого рта текла на обнаженную, в синяках, грудь. Рубашку разодрали до пояса. Она кричала, звала на помощь, ее держали за руки, за ноги. Били.

Землю под Акулиной встряхнули, как сорную ширинку; разлетелись в стороны сухие крошки — звезды. Ее вырвало желчью, нутро горело, словно палач после пытки забыл вынуть из нее раскаленный добела прут, и металл прикипел; теперь кто-то за прут потянул, вытаскивая наружу вместе с маткой.

Акулина замерла, померещилось, что к ней идет вовсе не человек, а ее пшеничный «волк», соломою перевязанный, огненный, кровавый. Крадется. С клыков, длинных, страшных, падает на землю вязкая густая слюна. Она потерла саднящий подслеповатый глаз, стараясь стереть мешавшую видеть пелену. Вроде лучше стало. Не «волк» — сгорбленная старуха принюхивалась длинным, вытянутым носом, пробуя ночь на запах. Протягивала во тьму скрюченную руку, шарила ей по воздуху, стараясь что-то нащупать, поймать. Учуяла. Движения стали быстрыми, резкими. Седые растрепанные космы стлались по земле, цепляясь за срезанные колосья. Черная рубаха, словно рудою намоченная, плотно обтягивала выпирающие кости. Лицо скрывала изъеденная гнилью волчья личина из свалянной шерсти. Вместо глаз — черные дыры. Шла старуха уверенно, вытянув вперед длинные худые руки. Акулина глубоко вдохнула воздух, ледяной, как лютой зимой. С морщинистых раскрытых ладоней на нее смотрели мертвые, затянутые катарактными пленками глаза; посередине, вместо зрачков, — ржавые шляпки гвоздей. Оборванные сосуды и нервы вздрагивали, когда старуха цеплялась за воздух, стараясь не упасть. На землю падали черные капли, и почва кричала, когда ее прожигала ядовитая кровь.

Старуха протянула руки к Акулине, мертвые глаза отразили избитую женщину в разорванной одежде. Рубаха задрана так высоко, что видно срамное место. По ногам размазаны кровь и грязь.

— Ложись. — Голос был сухим и мертвым.

Акулина боялась поднять руку, чтобы перекреститься, лишь попыталась нащупать нательный крестик, но его не было. Не посмев ослушаться, откинулась на спину.

Бабка низко склонилась над ней, Акулина почувствовала на коже ее дыхание, ледяное и огненное, хрипами вырывавшееся из-под личины. Карга провела кончиками пальцев по ее покрытому кровоподтеками животу, и боль, терзавшая нутро, унялась. Ушибы, переломы и ссадины больше не ныли. От ужаса женщина вжалась в землю, умоляя ее расступиться.

Старуха отползла от нее, криво, слепо заваливаясь на один бок, туда, где валялся принесенный Акулиной «волк». Взяла его, перебирая костлявыми пальцами с черными, зеленой плесенью покрытыми ногтями, жесткие золотисто-багровые колосья, горевшие в ночной саже живым ярким светом; из-под когтей падали на землю слепящие искры. Колосья темнели, остывая. Уже не солому перебирали пальцы, а мягкую темно-серую шерсть, огромного волка с глазами, адским пламенем горящими. Личина сползала с лица старухи, войлок кусками падал на землю, обнажая белые кости, лоскуты сухой истлевшей кожи и бездонную тьму в глазницах.

«Хлеба», — проскрипели в забытых скудельницах пробужденные жестоким голодом мертвецы.

«Хлеба», — простонал ветер, пронесшийся над обглоданными полями.

«Хлеба», — заныла земля.

***

Шершавый теплый язык прошелся по щеке, шее. Волк ласково слизывал запекшуюся кровь с ее лица. Акулина лежала на чем-то мягком и душистом. Она не хотела поднимать тяжелые со сна веки. Над ухом раздалось тихое требовательное поскуливание. Утреннее солнце ласкало кожу. Боль ушла. Акулина открыла глаза, посмотрела на искалеченную руку: на ней не осталось шрамов, только корочки засохшей крови. Провела дрожащими пальцами по лицу: ни следов от ушибов и ссадин. По плечам струились густые золотистые, как спелая пшеница, волосы. В шею мокрым холодным носом ей тыкалась Жучка. Собачонка закружилась, завизжала от радости, поняв, что хозяйка очнулась. Акулина погладила ее сивую умную мордочку. На шее Жучки болталась оборванная веревка: почуяла, что с хозяйкой беда, сорвалась, побежала на подмогу. Акулина улыбнулась, обняла собаку, погладила доверчиво подставленный мягкий, теплый белый живот. Сколько раз по нему ногами бил Степан, когда Жучка бросалась защищать хозяйку.

«Хлеба», — зашелестела листва солнцу, скрывшемуся за набежавшей вдруг тучей. В лесу у озерца с застоявшейся гнилой водой захихикали русалки. В чаще тяжело заворочался Лесной Хозяин.

— Что же я натворила-то?

Соломенный «волк» сидел на поле и скалил багровые клыки, наблюдая, как уходит в лес красивая высокая женщина, радовался предстоящему пиру на костях; его обнимала древняя старуха, щеря беззубый алчный рот. Вокруг кружились трупные мухи.

В деревню Акулина вернулась к обедне, шла тяжело, зябко прижимая к груди разорванную одежду; непослушные густые волосы выбивались из-под платка. Окружившие ее крестьяне не расспрашивали ни о чем, поняли. Мужики стояли, опустив безвольно руки, хмуря кустистые брови. Бабы завыли, запричитали, некоторые бросились к церкви из красного кирпича: там на паперти стоял поп, сверкая золоченым крестом на необъятном брюхе; другие прямо посреди улицы бухнулись в пыль на колени. Старики шептали заговоры от нечистой, крестились. Жучка вертелась под ногами.

Вперед вышел Дмитрий. Высокий, широкий мужик. Из густой клокастой бороды пророкотал:

— Ах, ты ж, тля! — занес руку для удара.

Акулина не укрывалась. Кулачище замер в пяди от ее лица.

— Сделано все, чего кулаками махать? — Григорий, отпустив руку мужика, пихнул того в грудь, легко, чтобы отстал, а не полез в драку.

— А Сенька, Сенька-то мой, мальчик где?

Акулина недоуменно посмотрела на растрепанную бабу, насилу вырвавшуюся из толпы.

Староста хотел что-то по-хозяйски рявкнуть, мол, не до тебя и твоего ублюдка, когда со стороны погоста раздался вопль.

***

Дома Акулина первым делом затопила печь, стряпать собралась, будто не было ничего. Старалась не думать о Сеньке, как старалась не замечать тяжелого взгляда Степана, сидевшего за отскобленным деревянным столом. Запрятала глубже, под сердце, под кости воспоминания о насильниках, старухе и «волке».

Она отодвигала печную заслонку, чтобы достать горшок с кашей, когда муж бросился на нее. Сдернул платок, вцепился в волосы, хотел швырнуть на пол. Запнулся, отступил, оступился, вытаращив глаза на стену у нее за спиной. Акулина обернулась — ничего. Степан отступал, пока не уперся в стол:

— Чур, меня, чур! Сгинь! — левой рукой нащупал на широкой волосатой груди распятие, вцепился в него, правой яростно крестясь. Захныкал, заплакал, опустился на колени, лбом в пол ударился, пополз к образу Богородицы в углу.

Акулина оглядывалась по сторонам, ничего не понимая. Воздух только вроде холоднее стал. Словно тепло из него вытянули, как, бывало, дед вытягивал пчелиное жало из ее маленькой ладошки.

Она протянула руку, пытаясь поймать за плечо мужа, бившего о земляной пол лбом. Тот отпрянул от нее, ударившись хребтом о стену.

— Не трону, пальцем не трону, Богом клянусь!

Акулина смотрела, как на полу свернулся, словно нашкодивший щенок, ее постылый муж, засунув в рот большой мозолистый палец. Хныкал, пока под ним растекалась зловонная лужа.

Невидимая женщине, верхом на Степане сидела бабка, закутанная в черный, смердящий, свернувшейся кровью напитанный саван, под тканью выпирали позвонки и ребра. Изжелта-белые космы скрывали ее лицо. Она шептала беззубым ртом мужику на ухо, по секрету:

— Заусенцев у тебя, дружочек, много, а знаешь, что с заусенцев черти дерут лыки?

Степан и не хотел, а смотрел на свои кривые, толстые короткие пальцы. Маленькие чертики сновали возле ногтей, подцепляя миниатюрными ножичками заусенцы и зажав от усердия раздвоенные язычки, сдирали ленточки кожи и мяса на лапти да мочалки. Он выл, черти тянули сильнее; полоски отрывалась с ладоней, запястий, предплечий.

С того дня Степан ходил понурый, спиртного в рот не брал, на жену поглядывал со страхом и затаенной ненавистью. Хитро подмигивал кому-то за ее спиной, бить перестал, спать уходил в амбар, утаскивая с собой старый тулуп.

***

В начале сентября Акулина поняла, что тяжела.

***

Зима пришла жестокая. Волки резали скот, пробираясь в запертые хлевы. Люди замерзали в плохо топленных избах, идти в лес боялись: лютовало хищное зверье. На вьюжных полях видели волка с огненными глазами, по-хозяйски, бродящего среди вихрей; с ним — старуху, шарящую по воздуху зрячими ладонями.

Весна опрокинулась на деревню ледяной колодезной водой, звонкая, ясная. Ей не радовались: ждали голода.

***

В избу ввалилась румяная шумная баба Глаша. Акулина лежала на лавке, цепляясь за края сведенными от боли пальцами. Натаскав и согрев воды, собрав тряпки, повитуха принялась хлопотать возле роженицы.

Акулина тужилась, оглядываясь по сторонам. Все казалось: за ней подсматривает кто-то, щуря недобрые рыжие глаза. Мерещилось, что тени, водившие по углам хороводы, гуще, чем должны быть. Что рядом с бабой Глашей хлопочет сгорбленная старуха с длинными, до пола, седыми волосами. В черном, влажном, так что все кости выпирают, рубище. Шарит по избе вещими руками. Лица своего не показывает. Двигается рывками, ползком, ноги подволакивая. Пальцами длинными-предлинными схватит тряпку, что на лавке у противоположной стены лежит, и повитухе под руку сунет, а та и не заметит, возьмет, кровь оботрет. Знала эту старуху Акулина и боялась самой себе в том признаться.

Морок разорвал крик новой, прямо сейчас народившейся жизни. Акулина, потная, усталая, протянула руки — обнять. Баба Глаша смотрела на верещащий клубочек пеленок в своих полных руках странно, испуганно, брезгливо. Счастливая улыбка сползла с губ матери. Акулина приподнялась на лавке, сил спросить не было, повитуха подошла и протянула ей ребенка. Когда мать взяла на руки малыша, баба Глаша быстро перекрестилась и, шепча молитвы, пошла к иконам.

Акулина посмотрела на ребенка. В пеленках ворочался маленький уродец. Мордочка вытянута, как у волчонка, верхняя губа посередине расходится. Пальчики на ладошках сросшиеся, будто перепонки между ними. Акулина развернула тряпку: это был мальчик. Давясь рыданиями, она прижала уродца к груди, долго сидела, повторяя, что все равно будет его любить. Целовала выпуклый, нависающий над глазами лобик. К сердцу прижимала тельце с изломанной горбатой спиной. Над ней скрючилась старуха, вытянутые ладони нависли над ребенком, изучая. Малыш протягивал тощие ручки, стараясь ухватить болтавшиеся над ним сосуды, тыкал крохотными пальчиками в студенистые, ржавыми гвоздями к ладоням прибитые белки. Черная кровь стекала по хрупким ладошкам, не причиняя вреда.

***

Два года землю выжигала засуха, неся с собою голод и мор. Коровья смерть бродила ночами по округе, наутро скотину находили уже гнилой, вонючей. В лесах Хозяин рвал на куски забредших крестьян.

Народ валил в церковь, слезами отмывая пол до блеска. Поп собирал последние гроши, велел терпеть и молиться. Только скудельницы ели досыта, жадно глотая новые и новые трупы. В кабаках пьяные, одуревшие мужики кричали, что старуха Голод ходит по земле. Дрожавший, как осина, мельник рассказывал всем, кто хотел слушать, как ночью с реки туман к мельнице полз. По мгле карга как по тверди шла, мертвецы руки к ней зеленые, без ногтей, тянули, о хлебе молили. Старуха до колеса мельничного дотронулась, дерево закричало, пламя вспыхнуло, не успел он ни жену, ни деток из дому вытащить, как не стало ни мельницы, ни дома.

На перекрестке, рядом с лошадиными скелетами, танцевали черти, в смазных красных сапожках, предлагали за душу белую краюшку.

Люди бросали избы, шли христарадничать по городам. Собак, кошек, крыс съели. Барин укатил в Петербург, предоставив крестьян их судьбе, усадьба стояла заколоченная. В начале второго голодного года отчаянные головы разломали замки на амбарах, воспаленное воображение подсказало: там жито спрятано, но спрятаны в амбарах были только пустые бочки из-под вина.

Засуха вместе с хворью расползлась по соседним уездам. По мертвым, выжженным полям ночами ходила старуха с волчьей харей вместо лица. Черная кровь капала с вытянутых вперед ладоней, прожигая землю, так глубоко, что из дыр слышались крики пытаемых в аду грешников. Заметит зеленый колосок, плюнет, и нет колоска, одна язва, от жара шипящая, останется. Волк в огненной шкуре за ней по пятам бегал, от его воя шевелилось в утробах сожранное с голодухи стерво.

«Хлеба!» — разбивали лбы крестьяне у икон с изможденными ликами.

«Хлеба!» — стенали мертвецы в простывших избах, грязными тощими руками соскребая сальную сажу со стен, пережевывая землю.

«Хлеба!» — стлался по земле стон, но даже соломы на крышах не осталось.

Старики шептались, что от волчонка вся беда, от нечистого Акулина понесла, Сеньку Старухе отдала, чтоб народ извести. Украдкой поглядывая на образа, продолжали, что есть средство. Шамкая беззубыми, слюнявыми ртами повторяли: измельчал народ, не найдется среди мужиков забитых того, кто нож в руки взял бы и…

***

Акулина из дому лишний раз не выходила, все у печки с уродцем тетешкалась. Избу ее односельчане по широкой дуге обходили, а кому мимо идти доведется, перекрестится, плюнет и пращуров призовет. Старуха Голод не скреблась в ее дверь, тряся пустой миской. Степан уходил с утра, а к вечеру возвращался с мешком снеди, в котором всегда находился и гостинец для мальца, и обрезки мясные для Жучки. Когда собачонку со двора утащить хотела оборванная ребятня, Степан их избил чуть не до смерти. Где брал? Где воровал? Отмалчивался. Ссутулился, осунулся весь, волосы в один год поседели. На жену не смотрел, с сыном играл с притворной радостью. Ребенка он своим назвал, сам и в церковь отнес. Попу чуть по толстой лоснящейся роже не дал, когда тот окрестить младенца отказался, так и стоял со сжатым кулаком, пока обряд не закончился. Из деревяшек животных ему вырезал. Медведей, лошадок, но чаще — волков. Искусно вырезал, как живые выходили. Акулина то и дело на них натыкалась избу убирая. У всех глаза красные, любопытные, на нее смотрят. А Степан все будто с кем-то разговаривает, нет никого в избе, а он сидит, посмеивается, бормочет. Волки ему подмигивают, пасти липовые скалят.

Когда совсем невмоготу становилось, Акулина собирала в тряпицу хлеба, пшена, репы, что в доме еще съестного находилось, и к Сенькиной матери, Дарье, шла, украдкой, задворками. Та совсем от горя плохая стала, почернела, почти и не вставала.

Тем днем на погосте дьячок вопил: нашел у деревянного покосившегося креста Сенькину голову, тела так и не сыскали.

Дарья расспрашивала о ночи после жатвы, но Акулина отвечала, что не помнит. И тогда Дарья в десятый, в сотый раз рассказывала, как ее девкой разбойники утащили, неделю по лесам таскали, пока всю красоту с нее, как щетину со свиньи к забою подготавливаемой, не содрали. Как после бросили у дороги, а через девять месяцев Сенька родился.

Подошла пора сеять яровые. Амбары стояли пустые. Помещика, вернувшегося наконец в усадьбу, окружили мужики. Переминались с одной босой ноги на другую, смотрели на гладенького, прилизанного барина запавшими голодными глазами. Почесывали немытые тела под заскорузлыми рубахами и гудели, что не будет толку от посева: все огнем старуха пожжет, сначала истребить ее надо. Барин плюнул в сердцах, велел собрать урожай, чего бы это ни стоило.

***

Григорий вернулся с промысла глубокой ночью, пнул тощего остервенелого пса, неведомо как уцелевшего. Дворняга учуяла из холщового залатанного мешка съестное, выползла из укрытия. Съестного всего-то и было, что пара сухих соленых рыбок, украденных у зазевавшейся торговки, полфунта гороха и луковка. Самое ценное — гроши — зашиты в ладанке на груди.

Деревня стояла плотно укрытая тьмой. Ветер доносил из лесу и с полей запахи пробуждавшейся земли. Григорий вернулся, надеясь на посевную, зиму он бродил по городам, промышляя где воровством, где ремеслом. Возвращался домой изредка, передать раздобытые крохи жене и двум оставшимся в живых детям. Троих схоронили уже. Когда он уходил, меньшая все животом маялась, лежала, закутавшись в тряпье, на лавке. Он бы семью с собою взял: бабам и детям подают охотнее, да одежонки и обувки ни у Марьи, ни у деток не было.

Сердце наполнялось радостью и тревогой, тишина в деревне стояла, как на кладбище. Есть ли кто живой? Или одни мертвецы по нетопленым избам лежат? К дому подходил медленно, с опаской, потоптался на пороге перед тем, как дверь открыть, а как открыл, так назад и отпрянул. Вонь шибанула в ноздри, казалось, привыкнуть за два голодных года пора, а не получалось. Из дверного проема, затянутого чернотой, тянуло смертью.

Григорий опустил на землю мешок, снял с головы шапку, руки тряслись и отказывались слушаться. Надо войти, посмотреть, но ноги точно в землю вросли, корни дубовые, крепкие из тверди высунулись и опутали — не ступить. Он оглянулся по сторонам, может, прохожий какой. Ни души. Только пес подкрался и вцепился в брошеный мешок.

Подождать бы до утра, но там — Марья, Машенька, Петя…

Григорий, тяжело ступая, подошел к глубокой, страшной родной избе. Переступил порог, босые ноги холодил земляной выстуженный пол. Слепо повел рукой перед собой — ничего. Поймал стену, пошел вдоль, туда, где стояла печка. Вонь стала сильнее. Пальцы нащупали кладку, Григорий протянул руки к полатям: ситцевая занавеска, овчина, мокрая, скользкая, и… ручка, маленькая, детская. Не понимая, что сделать хочет, Григорий потянул. Дочка? Сын? Понял, что ручка-то у него в ладони зажата, а с телом ее ничего не связывает. В животе заныло, булькнуло, юркнуло под сердце что-то тяжелое, мерзкое. Бережно Григорий положил руку на пол. Дальше побрел, к супружеской постели. Марья там лежала, давно уже, крестьянин вцепился в ее рубаху, упал на колени, голову положил рядом с телом.

«Хлеба», — слышал он в шепоте зарождавшейся травы, покрытой вязкой мертвой росой.

«Хлеба», — прошамкала из темноты старуха, лежавшая с Марьей, обнимавшая труп тощими жилистыми руками, баюкая голову покойницы на впалой мертвой груди; из дырявого, источенного временем тряпья вывалилась высохшая, морщинистая титька.

«Хлеба», — просипела Марья, пытаясь ухватить черными раздутыми, вывороченными губами сухой вдавленный сосок.

«Мера исполнена, — липко прошептала старуха, — пора пришла».

Григорий проснулся, бледный рассвет заползал в избу вместе с холодным сизым туманом. Марья лежала рядом, труп раздулся, под грязно-зеленой кожей пощелкивало и хрустело.

Вытряхнув червей из спутанных волос, не оглядываясь, вышел из избы. В деревне царила тишина, ни собачьего лая, ни петушиного крика, ни детского плача. Он шел к дому старосты, не думая о дорогих сердцу покойниках, лежавших без погребения; не думая, что, может, в деревне и вовсе никого не осталось, он повторял: «Мера исполнена. Пора пришла».

***

Акулина проснулась от криков, протяжных, переходящих в вой, будто кому-то рвали ногти. Избу освещала чадящая лучина, Ванечка спал в колыбели, роста мальчик почти не прибавлял. В дверь постучали, требовательно, жадно. Степан стоял у порога, в руке держал нож.

— Отдавай урода!

— Бей!

— Чего стоишь? Бей!

— Отворяй, Степка, не бери грех на душу, чертенка кормишь, волка твоя баба родила.

— Давай волчонка!

Акулина так и видела голодную, оборванную, еле живую толпу, бесновавшуюся за бревенчатыми стенами.

Жучка стояла рядом со Степаном, рычала, оскалив желтые тупые клыки.

Акулина встала с лавки, подошла к колыбели, взяла ребенка на руки, прикрыла вытянутую мордочку своим платком. Стучали не только в дверь, но и по стенам.

— Чего калякать попусту, огня давай!

— Выкурим!

Она посмотрела на мужа, тот спокойно отворил дверь, отчего ломившийся с той стороны мужик упал через порог. Степан вонзил нож ему в горло и дернул, перерезав почти до позвонков. Кровь ударила струей, залив киноварью пол, потолок, стены. Следующий мужик, ринувшийся в избу, поскользнулся, споткнулся о дергающееся тело и упал на нож, распоровший брюхо; теплые, дымящиеся внутренности тяжело попадали на пол.

— Охолони, Степан, мы тебя не тронем, бабу твою не тронем, только уродца нам отдай. — Староста говорил уверенно, убедительно, словно и не валялись у порога покойники. Казалось, его голодные годы обошли стороной, он не то что не потерял в весе, а вроде, наоборот, прибавил. Даже голос звучал как-то сыто. — Народ мрет. Бабы себя кошкодралам в придачу к кошке продают. Детей, как нехристи, жрут. От барина толку, как с козла молока. Скоро вся деревня вымрет. Сам знаешь, баба твоя во всем виновата, она «волка» не скинула. От волка, сучка, приплод принесла.

— Сына моего, Михалыч, забрать хочешь, отраду стариковскую. Не отдам! — ответил Степан, отходя от двери, прикрывая собой Акулину.

За широкой спиной старосты переминались мужики и бабы, в руках — рогатины, палки, ножи, топоры. Лица тупые, осунувшиеся, покрытые язвами. В глазах — голодный, лихорадочный блеск.

— Бога не гневи, отродье сатанинское вскармливаешь, а не сына, — проскрежетал староста.

— Мера исполнена. Пора пришла, — выступив из толпы, сказал Григорий. Он смотрел мимо Степана, туда, где вжалась в угол Акулина. — Мера исполнена.

Степан хитро улыбнулся, увидев что-то за спинами мужиков, и отошел в сторону, давая им дорогу. Там к обглоданной мертвой липе прислонилась карга, седые волосы устилали землю рядом с ней саваном. Трупные мухи вязли в вонючем тряпье. С вытянутых вперед ладоней на тощих, ободранных, едва живых от голода крестьян смотрели белесые глаза. Ржавые гвозди лукаво подмигивали Степану из мутного студня, давая знак: «Пора».

Акулина вжалась в угол, ребенок проснулся от шума и отчаянно кричал, дрыгая кривыми ножками. Жучка, попытавшаяся заступиться за хозяйку, отлетела в сторону от удара поленом, взвизгнула, поджала перебитые лапы.

— Подбери, — бросил староста Григорию, подходя, к Акулине. Вырывал у нее сына, не обратив внимания на мольбы.

Акулина кинулась на старосту с кулаками, пытаясь отнять ребенка. Но отлетела обратно в угол от звонкой оплеухи. Поп, сильно отощавший в последний год, потер ушибленную руку и погрозил ей пальцем.

Толпа с радостным визгом понеслась прочь. Акулина кинулась следом, цепляясь за грязные рубахи. Ее отталкивали. Она падала, поднималась, ползла, слезы застилали глаза. Ночь, размытая и страшная, наваливалась откуда-то из-под земли. На небе тяжело дышали грозовые тучи.

Люди бежали к церкви, юродствуя, грозя небу пальцами, щеря беззубые, цингой выеденные рты. Там, на площади, горели костры. Сладко, вкусно пахло жареным мясом. Акулина остановилась, боясь переступить порог рыжего адского света и холодной, подталкивающей в спину темноты.

Два с лишним года она запрещала себе вспоминать о ночи после жатвы, приказала себе забыть о мальчике, о Сеньке, о насильниках. Пламенем, ярким, негасимым, вспыхнули воспоминания сейчас.

…Распятая Акулина лежит на земле, руки зажаты в железных кулаках. Дышать нечем от засохшей в носу крови, от свежей юшки, сочащейся в горло. Потный мужик тяжело навалился на нее, запаха его она не чувствует, только горькие капли падают на ее разбитое, изуродованное лицо. От боли, ужаса и отчаяния она проваливается куда-то в пропасть, полную колокольного звона. В огненный круг ее боли вторгается крик. Заплывшими, затянутыми кровавой пленкой глазами она видит приближающегося высокого крестьянина, через плечо у него перекинуто тело. Мужик бросает его на землю, и мальчик снова кричит. Ее больше не держат, боль не рвет внутренности. Но сил встать, убежать нет, она может только смотреть, как к беспомощному Сеньке подходят трое крестьян, долго ругаются. Спорят: придется ли ответ держать за насилие, над ней учиненное, или с рук сойдет? Решают, что с мальчишкой делать. Врезать хорошенько да пинками в родную деревню прогнать вместе с курвой, хотевшей «волка» подбросить? Что-то не так, будто незримый дух рядом с крестьянами кружит, подогревая их ярость и жестокость.

— Волк, — шепчет Акулина, — вас волк путает.

Ее не слышат.

Ночь уплывает, затягивается пеленой. Трое уходят, оставшийся зло поглядывает то нее, то на мальчика. Крестьяне возвращаются, в мозолистых руках держат серпы. Месяц скалится Акулине с лезвий, затупившихся за день жатвы.

Сенька кричит. Металл режет мышцы, артерии, сухожилия, скрипит на суставах и костях. Она не может оторвать глаз от кровоточащих кусков. Покончив с мальчиком, мужики приближаются к ней. Месяц больше не отражается в лезвиях, с серпов капает черное, вязкое.

Из земли вырываются тощие руки, обтянутые зеленоватой кожей, и с жадностью хватают мясо. Крестьяне не видят, как за их спинами медленно расступается земля, выпуская закутанную в саван старуху с лицом, сокрытым волчьей личиной. Акулина проваливается в морок, не слышит криков насильников, разрываемых голодными мертвецами на куски…

Акулина укусила себя за палец, по щекам потекли слезы.

Широко раскрытыми глазами вглядывалась она в пропасть. Там среди пожиравших друг друга мертвецов сидела на груде костей старуха. Из страха перед ней рождалась необходимость сеять и жать, растить и убивать. Дух старого, мертвого урожая. Голод.

Жертву кровью ей крестьяне отдали, к жизни пробудили. До тех пор по земле она бродить будет, пока новый колос не вызреет, меру не исполнит.

Верно старики каркали: не ее сын, не крестьян, в землю ушедших, а волка.

***

Над огнем в клетках метались кошки, которых староста откармливал, сберегал от голодных крестьянских ртов. Слушал Жила стариков, готовился.

Посреди церковного двора горел костер поменьше, в подвешенном над огнем котелке кипело масло. Григорий с пустыми, равнодушными глазами лил раскаленную жидкость в ухо отчаянно извивавшейся, визжащей Жучке — чтобы она не вырвалась, держали двое тощих подростков. Собака царапала землю, жалобно скулила, пыталась укусить, но парнишка постарше перевернул ей голову на другую сторону, Григорий зачерпнул из клокотавшего котелка деревянной ложкой и вылил масло во второе ухо. Собака закричала.

«Есть от засухи верное средство, — рассказывала Акулине мать в детстве, укладывая спать. — Собирают собак и льют им в уши кипящее масло, Бог над их страданиями сжалится и дождь пошлет. Или вот еще, кошку в клетку посадят и над огнем повесят, Богородица мимо идет, дождик и пошлет, милосердная».

Акулина, спотыкаясь, прошла мимо, к церкви, поднялась по выщербленным ступенькам. Ее не пытались остановить. Люди, словно тени, бродили между костров, принюхиваясь к запаху жареного мяса, прислушиваясь к пустоте в животах, борясь с желанием броситься в огонь и сожрать еще живых кошек вместе с шерстью.

У алтаря стояла деревянная колода для разделки мяса, староста щедро кинул на нее горсть соли. Сухонький дьячок приплясывал рядом, напевая что-то себе под нос, держал толстую свечку. Мрачные своды отражали жалобные крики ее сына. Не помня себя от радости, Акулина кинулась вперед: спасти, вырвать. Она протянула руки к попу, державшему Ваню. Но староста схватил ее, кинул на пол, ударил в живот. Дыхание оборвалось. Воздух, пропитанный благодатью и ладаном, отказался протиснуться в судорожно сжатое горло. Поп положил ребенка на колоду и держал, пока староста ножом резал на его куски. Отделял от тела ножку, сустав хрустел, как отрываемая от тушки куриная нога. Тельце выскальзывало из больших мозолистых, перепачканных кровью рук. Староста пыхтел и чертыхался. Дьячок отворачивался, потрясая скудной бороденкой, на свежатину текли слюни. Поп смотрел во все глаза, вместе с намалеванными на стенах святыми. Закончив, Жила аккуратно сложил куски в белую тряпицу. С уродливой маленькой головы смотрели на Акулину открытые, залитые кровью глаза, растеряно спрашивая: «Мама?»

Акулина осталась в темной церкви одна, староста и слуги Божьи ушли, унося с собой сверток с которого капала кровь. Крестьяне последовали за ними.

К церкви тянулись костлявые, черные руки, сотканные из дыма угасавших костров. Сгорбленная старуха стояла среди теней, сухая кожа свисала с белевшего в отсветах пламени черепа. Карга жадно втягивала беззубым ртом смрад сожженных кошек. Насыщалась. Со стороны полей шел к старухе огромный волк с горячими углями вместо глаз. Остановился у издыхающей Жучки и вцепился клыками в судорожно подрагивающий бок.

Тени по-хозяйски вползали в избы, клубочками сворачивались рядом с гниющими покойниками и ели.

Всю ночь крестьяне ходили по округе, зарывая части тела убитого ребенка на полях.

***

По полю шла высокая худая женщина с длинными спутанными золотистыми волосами, в которых мелькала седина; шла в одной грязной, рваной рубахе. Кончики пальцев с обломанными ногтями скользили по колоскам. Женщина ласково напевала пшенице, как любимому чаду.

Среди колосьев бегал, смеялся здоровый, красивый мальчик с васильковыми глазами и маковым румянцем. Акулина улыбалась ему, манила. Он подбегал, она становилась на колени, обнимала, целовала, а мальчик все отворачивался, озорно улыбался, убегал снова, оставляя в ее руках охапку пшеницы.

Комментариев: 1 RSS

Оставьте комментарий!
  • Анон
  • Юзер

Войдите на сайт, если Вы уже зарегистрированы, или пройдите регистрацию-подписку на "DARKER", чтобы оставлять комментарии без модерации.

Вы можете войти под своим логином или зарегистрироваться на сайте.

(обязательно)

  • 1 id636 29-03-2020 21:30

    Жёсткий рассказ)

    Учитываю...