ХРАНИЛИЩЕ

Hanns Heinz Ewers, “Höchste Liebe”, 1922

 

Сдается мне, что нет на свете человека, у которого не было бы своего дурачества, ибо мы все ведь скроены на один лад, так что я по своей груше хорошо примечаю, когда созрели другие.

Г. Я. К. фон Гриммельсгаузен, «Симплиций Симплициссимус»

Три года Хаген Диркс сиял, как яркая звезда на музыкальном небосклоне по обе стороны Атлантики. Три года тряслись Ауершулеры, Эльманы, Хейфиц, Розен и Зидель; да и сам Фриц Крейслер почувствовал на своих горячих висках холодный ветерок от взмахов крыльев этого орла. Однако он лишь усмехался. Он говорил: «Лишь один был до меня, и лишь один будет после меня. Это он — Диркс».

Он был там — три года, а после — исчез.

Он был не то чтобы уж очень юным скрипачом, как почти все остальные выпускники консерватории, способные заполнить концертные залы и взять публику штурмом. Когда он это сделал, ему было уже тридцать пять лет и тридцать восемь, когда он ушел в отставку.

На самом деле он впервые выступал на публике в восемнадцать лет.

Тогда это был, конечно, не провал, но и полным успехом это выступление нельзя было назвать. Потом он много лет играл повсюду, его имя было довольно известно. Однако, он всегда оставался во втором ряду.

Потом началась война, и он ушел в солдаты. После войны снова играл, но все было по-прежнему: он так и не выбился наверх из второго класса.

Пожилой богатый господин, который дал ему образование, был абонентом различных пресс-бюро и сумел пригласить для обсуждения серьезных критиков. Даже удивительно, как эти господа противоречили друг другу, хотя в одном придерживались единого мнения, а именно — о том, что музыканту чего-то недоставало. Только что именно это было — в этом критики не находили единодушия. На одном концерте его сказочная техника получила высокую оценку, но музыкальные ощущения и художественный темперамент заставляли сожалеть об отсутствии сильной личности. В другой вечер эти показатели были чрезвычайно высоки, но контраст состоял в том, что явно ощущался определенный недостаток технологии. Снова говорили о темпераменте или даже более глубоком музыкальном чувстве, и в то же время уровень чего-то другого поднимался до небес.

Старик, страстный любитель и большой знаток музыки, вынужден был признать, что критики оказались правы, причем все. В чрезвычайно противоречивых обсуждениях преимуществ его протеже он настолько растерялся, что решил в один прекрасный день их перепроверить и для этого целый год путешествовал повсюду с молодым музыкантом и посещал каждый из его концертов. Результат на самом деле был таким же, как и писали газеты: каждый раз чего-то не хватало. Сегодня одного, завтра другого, но полного, большого, чистого удовольствия от искусства ему не дал ни один из концертов. Он хорошо знал, что его протеже, в мастерство которого он до сих пор так верил, был не просто одарен, а одарен в таком изобилии, что выпадает одному человеку лишь раз в сто лет. Тем не менее он никак не мог это объединить; всегда то одно, то другое в неподвластном ему — как и самому музыканту — дефиците. Он считал, что с годами равновесие придет само собой, но шли годы, и становилось не лучше, а только хуже. После войны эти постоянно меняющиеся недостатки стали прямо-таки пугающим явлением.

И вот однажды октябрьским вечером в Вене у Хагена Диркса внезапно случился огромный успех — он был велик, он демонстрировал недосягаемое искусство без остатка. И так происходило с тех пор каждый вечер, где бы он ни играл. Его приглашали заграницу, сначала в Испанию, Голландию и скандинавские страны. Он был тогда первым немецким музыкантом, которого повторно пригласили в Лондон, а сразу после этого он получил рекордную сумму гонорара в Америке. Его знали все, а те, кто хоть немного любил музыку, непременно ходили послушать его в те годы. В этот период музыкант был неутомим; всего два месяца в году он проводил в своем маленьком поместье на Нижнем Рейне — на протяжении десяти месяцев он играл каждый вечер перед тысячами слушателей.

А потом он умер. Совершенно неромантично и даже прозаично: разгоряченный после концерта, застыл на сквозняке в гримерке. У него случилось воспаление легких, и через четыре дня он скончался.

Это все, что знали о Хагене Дирксе. Больше никто ничего не знал.

* * *

Но о нем не забыли, о нет. Никто, кто слышал его в эти три года, не смог бы забыть его до конца жизни. Но даже когда и эти люди будут уже мертвы, он будет продолжать жить на страницах книг историков музыки, которые прилагали все усилия, чтобы увековечить феномен по имени Хаген Диркс — этот редкий метеор, озаривший музыкальный небосклон впервые со времен Паганини.

Один из них уже это сделал. В. Т. Райнингхаус, как раз тот старый богатый господин, который дал ему образование. Он знал его лучше любого другого человека и пытался на протяжении жизни своего протеже постичь тайну, хотя никогда не говорил об этом ни слова, даже ему самому. Старый господин полагал, что раскрыл ее, и при случае даже обмолвился об этом с некоторыми друзьями. Они молча слушали и посмеивались, считая эту историю выдумкой. Но это касалось только фактов, которые старик с пристрастием собрал, но не внутренней взаимосвязи, не выводов, которые он по ним сделал.

Старик порой сомневался сам в себе, поэтому никогда не доверял свою историю бумаге. И поэтому самые дотошные музыкальные историки до сих пор пытаются постичь тайну скрипача Хагена Диркса, этот музыкальный феномен, который полностью сформировался к восемнадцати годам и в течение последующих четырнадцати, если не считать военные годы, не мог развиться до конца, проявляя всегда какой-нибудь изъян, причем каждый раз новый.

Но, по крайней мере, история старого господина и старших друзей музыканта могла бы дать некоторые подсказки, которые использовались бы более поздними исследователями на свое усмотрение.

* * *

Вот она.

Господин Райнингхаус сопровождал своего протеже как-то вечером в концертный зал, во время одного из его первых публичных выступлений. Хаген Диркс, в то время восемнадцати лет и двух месяцев от роду, был очень уверен в себе. Он был преисполнен той бесконечно счастливой уверенности, что присуща большинству молодых деятелей искусств в первые годы их выступлений.

Когда они переходили дорогу перед концертным залом, на глаза им попалась лежащая на камнях мостовой старая подкова. Господин Райнингхаус вспомнил смешной случай, который рассказал ему как-то чернокожий боксер Джонсон, приехавший тогда со своим менеджером на знаменитый турнир в Рено, где победил чемпиона Джеффриса. Господин Райнингхаус рассмеялся и сказал также, как менеджер Джонсона тогда: «Подними ее! Сунь в перчатку — может быть, принесет удачу!»

Но молодой скрипач лишь с презрением пнул подкову.

Затем, в гримуборной, за две минуты до выхода, он вдруг задумчиво сказал: «Кто знает, может быть, мне все же стоило бы взять ту подкову?»

В тот вечер у него, безусловно, был успех, однако не такой громкий, о каком они оба мечтали.

* * *

Именно тогда у молодого скрипача появилась мания, из-за которой он впоследствии таскал с собой в сумке любой талисман, который только мог подобрать. У него были ржавые гвозди, четырехлистный клевер, маленькие «чертовы пальцы», он носил золотые крестики, талеры со Святым Георгием, кусочки нефрита, образки Девы Марии и маленьких деревянных Будд — он испробовал все, о чем только слышал. И выбрасывал после каждого концерта. Ему не нужно было читать отзывы критиков на следующее утро: он сам хорошо знал, чего ему не хватило в тот или иной вечер. И маленькое божество, которое он использовал накануне, было с негодованием низвергнуто со своего трона.

Не то чтобы он безоговорочно верил в таинственную помощь кого-либо из этих фетишей. Но он не доверял полностью кому-то по отдельности. Как он считал, возможно, есть что-то где-то, что может помочь. Возможно…

В принципе, это было не что иное, как гибкость, свойственная молодости. Вечная неистребимая надежда. Он был — по части своего искусства — чем-то болен и делал все, чтобы распознать эту болезнь. В эти первые годы он лихорадочно работал в самых разных направлениях. Постоянно совершенствовал свою технику, изучал все области, стремился получить знания где бы то ни было, чтобы расширить свое понимание. Был очень скромен, хорошо воспитан, привлекателен и добр от природы, и ему везло, что все признанные звезды музыки, с которыми был знаком, привязывались к нему и с удовольствием давали ему всевозможные уроки и подсказки, чтобы по возможности сгладить кочки на его пути. Он делал все, что только мог, следовал каждому совету, но ничего из этого было не нужно. А что было нужно на самом деле, этого-то и не хватало, но никто не понимал, чего именно, и меньше всего — он сам.

Физически он был совершенно здоров, никогда не болел. Он подвергал свое тело любым нагрузкам, занимался разными видами спорта, даже теми, которые могли представлять опасность для его руки. А во время каникул он посещал санатории один за другим. Он пробовал самые смелые курсы лечения, чтобы устранить проблему, которую ошибочно связывал с состоянием своих нервов. Но ничего не получалось, совсем ничего.

Тем не менее надежда оставалась: что-то где-то в какой-то момент исцелит его…

Шли годы, но ничего не происходило. Однажды — а потом снова и снова — ему пришла мысль, что женщина могла бы ему помочь. Но «большая любовь» помогла ему так же мало, как ржавый гвоздь или комар в янтаре.

— Вы знаете, — говорил господин Райнингхаус, — возможно, это было потому, что он был недоверчив и подозрителен с самого начала. Он не верил в святую силу любви! Все его истории с женщинами очень быстро заканчивались, и я даже думаю, что он выбрасывал их, как золотые крестики и счастливые монетки, — сразу после концерта.

Затем он постепенно выдохся. Не то чтобы его выступления были плохими — они оставались все еще достаточно интересными. Они оставались тем, чем были всегда — успешными на одиннадцать частей из двенадцати. Но так не считается! Без этой последней двенадцатой части — что толку от самой лучшей лестницы в небо, когда у нее не хватает верхней ступеньки?!

Надежда Хагена Диркса ослабла. Не погасла, мерцала время от времени, но на краткий миг, все реже и реже. В течение долгих месяцев он чувствовал, что никогда не сможет достичь высот, ради которых, казалось, только и стоило жить.

Так случилось, что война оказалась для него своего рода спасением, вырвала из этого порочного круга. Он сразу же записался добровольцем, смог несколько раз отличиться и вскоре стал офицером. Даже частые ранения не мешали ему снова и снова возвращаться на фронт. Затем он поступил на службу в авиационный корпус, успешно прошел обучение и вскоре считался одним из самых талантливых и смелых боевых летчиков. Весьма примечательно, что во время вылетов он никогда не брал с собой ни один из своих талисманов. Как будто он выбросил в мусор все те вещи, которые должны были принести ему удачу, когда сменил фрак виртуоза на солдатскую шинель. Раньше у него всегда в кармане был припрятан какой-нибудь амулет, теперь — ничего. Все побрякушки, которые присылали ему на фронт красивые женщины, он немедленно передаривал. Довольно часто он говорил при этом своему товарищу: «Может быть, это полезно, я не знаю. Во всяком случае — попробуй!» Когда его спрашивали, почему он не хочет попробовать сам, он только пожимал плечами. «Нет!» — был его ответ. И ничего больше.

Однако это происходило не потому, что он внезапно возвысился над своими прежними суевериями. Он все еще, как всегда, верил в возможность таинственной помощи того или иного талисмана. Скорее всего, он намеревался испробовать, испытать талисманы и исключить их магическое мошенничество. Раньше — да, речь шла об искусстве! Но теперь — исключительно о его жизни.

Поэтому его новая профессия была так предпочтительна. Уже на третий год войны он сообщил своему старому другу о своем решении остаться в армии даже после заключения мира и никогда не возвращаться к сцене. Эта мысль, благодаря постоянному повторению, настолько укрепилась в нем, что он упорно отказывался участвовать в любых концертах для Красного Креста или других благотворительных организаций.

Тем не менее он не изменял своей скрипке. Она сопровождала его по всем фронтам; он часто играл, когда у него возникало такое желание. Иногда — для нескольких товарищей, но чаще всего — в одиночестве. То, что он выражал своей игрой, была жажда… И еще — все таки надежда…

Но эта последняя надежда, казалось, покинула его, когда был заключен мир. Армия была разбита, а офицеры стучались во все двери, чтобы хоть где-нибудь найти себе место. Так же делал и Хаген Диркс. Пел ту же песенку, что и другие: дайте только шанс проявить себя, тогда уж я покажу, на что способен. Но над ним смеялись: на одну должность претендовали десятки человек, а он был единственным, кто имел хорошую профессию и мог легко проводить день за днем. Даже шутку сочинили: «играючи» — и потешались.

Он искал, искал и ничего не находил. Ему не оставалось ничего другого, как вернуться на сцену.

 

Он стоял там, где стоял пятнадцать лет назад. С той лишь разницей, что тогда он был молод. Сегодня же…

Сегодня он играл, чтобы заработать на жизнь. Он жил так скромно, как это было вообще возможно, ограничивая себя во всем, чтобы как можно меньше выступать перед публикой. Его преимущества как серьезного музыканта вскоре принесли ему достаточные ангажементы — он был тем, кем был всегда: добротный второй сорт. И в то же время его прежний досадный дефицит был все более очевиден.

Примерно в это же время, через два года после войны, он встретил Инге Астен. Он был с ней около восьми недель, или даже так — он знал ее так долго. Была ли между этими двумя настоящая любовь, господин Райнингхаус не мог определить с полной уверенностью. Он предполагал, по крайней мере, что со стороны Хагена Диркса это было только мимолетное приключение, во время которого едва ли возникло более глубокое чувство. Здесь его исследования не увенчались в итоге почти ничем, но с другой стороны благодаря им все-таки обнаружился целый ряд интересных фактов об этой юной особе.

Фройляйн Инге Астен однажды появилась в Мюнхенском пансионе для богемной публики. Документов у нее не было; она бежала из Риги, когда в городе захватили власть большевики. Ее мать попала под шальную пулю на улице, отец и два брата были до смерти замучены в тюрьме. Она жила в Мюнхене продажей ювелирных украшений, как и многие другие перемещенные прибалты и русские в те годы. Она общалась с несколькими молодыми художниками и музыкантами, с которыми познакомилась в пансионе, в их числе был и Хаген Диркс.

Ее возраст явно не превышал двадцати лет. Она была чрезвычайно голубоглазой, чрезвычайно светлой блондинкой с лицом цвета персика, присущим ее северной расе. Ничего из всего того ужасного, что с ней случилось, не отразилось на ее чертах, пусть даже она в глубине души хранила страшные воспоминания.

Она почти никогда не говорила об этом. Лишь с большим трудом дама, державшая пансион, выведала у нее детали: это было нужно для того, чтобы беженка имела как можно больше положительных данных, чтобы получить возможность остаться в Мюнхене на более долгий срок. Тогда лишь молодая девушка в присутствии соответствующего должностного лица рассказала настолько ужасные вещи, что оба слушателя почувствовали дурноту. И все это — без всякого волнения, спокойно, просто и тихо… Но так, что ни на миг не возникало сомнения в абсолютной истинности всех этих ужасов. Затем, когда хозяйка пансиона со своей протеже спускалась из полицейского кабинета на лифте, ей пришло в голову, что Инге Астен говорила только о судьбе своей семьи, их отношениях и дружбе, но не сказала ни единого слова о себе. Она сообщила только то, что видели ее глаза, но ничего сверх этого, — ничего о том, что же случилось с ней самой. Она все же спросила ее об этом позже. Юная прибалтийка была очень молчалива; казалось, она отвечает, только чтобы не быть грубой со старой женщиной, которая проявила к ней дружеское участие. Из ее неопределенных ответов ничего нельзя было понять наверняка, но и бередить еще больше открытые раны не хотелось. Тем не менее у старушки сложилось явное ощущение, что то, что случилось с ее протеже, было гораздо хуже, чем все то, что она рассказала чиновникам. Каким-то образом она поняла — по нескольким оброненным словам, — что над юной прибалтийкой жестоко издевалась и насиловала целая шайка мерзавцев. Это внезапное осознание было столь сильным, что она ясно увидела перед собой эту страшную картину и, не удержавшись, высказала свою догадку вслух, бурно и поспешно, а девушка лишь кивнула головой. Затем Инге Астен взяла ее за руку своей дрожащей рукой.

— Не спрашивайте меня! — взмолилась она. Старушка кивнула и, прижав ее к себе, поцеловала. Она всхлипывала и плакала, и той, кто вытирал слезы с ее щек, была Инге Астен.

* * *

Марсель Оллэраунд связал их обоих вместе — Хагена Диркса и Инге Астен. Его звали не так; он использовал это имя только для варьете. Моритц Бенедикт — так он называл себя в гражданской жизни, но все говорили, что он звался по-другому, когда прибыл несколько лет назад из Будапешта. Как бы то ни было, фамилия Оллэраунд1 ему подходила: он пытался усидеть на всех стульях. Он изучал медицину и даже сдал экзамены, ничуть, впрочем, не заботясь о практике. Он играл на полудюжине инструментов, дирижировал и сочинял музыку; ко всему еще рисовал, писал маслом, гравировал и между тем писал стихи и пьесы. Также он проводил сеансы гипноза, но средства существования добывал в варьете — в качестве мима. Со скрипачом их связывала легкая дружба еще с войны, когда они оба были пилотами.

Однажды Диркс вручил ему освященный крестик, который прислала ему одна из поклонниц. Марсель был настроен скептически.

— Это мне не подходит, — сказал он. — Ты уже пробовал с Могеном Довидом — ему не помогло!

— Хотя бы попытайся, в конце концов! — смеялся Диркс. — Каждый раз твой мундир превращается в лохмотья, но никто не может похвастать таким везеньем, как ты! Это удивительно, что тебя еще не застрелили. Попробуй же, возможно, именно это тебе подойдет.

Марсель, ворча, забрал крестик. Тот день у него заладился, и с тех пор у него все всегда ладилось. Он больше никогда не вынимал крестик из жилетного кармана и приносил на нем священные клятвы.

Когда спустя годы он снова встретил скрипача в Мюнхене, то сразу заметил, что что-то не так — и вскоре выяснилось, что именно.

— Это случается, — смиренно заключил Диркс. — Это так — и так оно и останется. Судьба — вот и всё!

— Нет, не всё! — воскликнул Марсель. — Судьба, я так думаю, летает так, как дует ветер! — Он сделал паузу, подумал. И после произнес: — Я когда-то знавал одну… ее звали Инес. Великая шлюха… Могла взять у человека деньги и вышвырнуть в окно. Но свое ремесло знала хорошо — сделала его почти искусством. У нее была лучшая в Европе коллекция японских порнографических гравюр; ее черная камера пыток была удивительна. Не существовало самых диких извращений, какие бы там не практиковались — никогда не существовало большего совершенства, чем она. Великая Инес…

— Ты думаешь, мне это интересно? — спросил скрипач.

— Погоди, — воскликнул Марсель, — это тебя заинтересует. — И он продолжал петь дифирамбы жрице любви. Рассказывал о ее библиотеке, ее застольях, описывал ее спальню и орудия пыток. — Она единственная, кто работал, используя научный подход. Она два года работала секретарем у Ломброзо2 и как бы не дольше — у Краффт-Эбинга3 в Вене. Ее знали все психиатры Европы и многие отправляли к ней своих пациентов. Потому что у Инес был такой бзик: исцелять больных людей.

— От чего? — спросил Диркс.

— Ты еще спрашиваешь! — ответил Марсель. — От потери мужественности — от чего же еще? У каждого сексопатолога приемная набита до отказа такими людьми, причем со многими из них они сами не знают, что делать. Такие зачастую молоды, совершенно здоровы физически, полны сил, но какие-то колесики дали сбой и больше не действуют. Если причина импотенции может быть установлена, то помочь им легко, или, по крайней мере, объявить, на основании чего излечение невозможно. Но если же совершеннейший сорванец здоров и силен и всю жизнь у него вертелся, как угорь в пруду, а дальше ничего не получается, парень ужасно хочет, но не может… Если это связано, в общем, с нервами, с неврастенией, с предполагаемой навязчивой идеей, тогда это — чистая лотерея. Но именно такие безнадежные случаи излечивала Инес. Это был ее конек и, в то же время, гордость. Она разговаривала с такими людьми часами. Затем запиралась, никого не принимала и ломала голову. И придумывала — уже на следующий день, но иногда на поиск решения уходили недели — какое-нибудь дикое безумие. Что-то совершенно невозможное, иногда смешное и абсурдное, иногда невероятно грязное, иногда почти по-детски наивное — но всегда что-то такое, попробовав которое, человеку казалось, что без этого не стоит жить. Ах, я уверен, что эта женщина была в состоянии даже Абеляра4 сделать счастливым, однако в этом случае нам, разумеется, не удалось бы насладиться прекрасными посланиями к Элоизе.

Скрипач рассмеялся.

— Бог ты мой! До сих пор мои пассии на меня не жаловались! Я на самом деле не понимаю, зачем мне ваша волшебница!

— Не она! — прервал его Марсель. — В твоем случае она вряд ли тебе поможет. Но дело — в одинаковом результате. Возьмем мужчину — ты наверняка познакомился с десятками таких за эти годы. Что-то не в порядке: внезапно или постепенно что-то прекращает функционировать. Иногда он смеется, иногда воет — зависит от типа его темперамента. Прибегает к помощи друзей, врачей. Мечется вокруг в поисках излечения. Пробует тысячу и одно средство. Глотает любые советы и любые лекарства — все более несчастный и отчаявшийся. И никто не может выяснить, в чем сбой. До тех пор, возможно, как появится некий фрейдист и приподнимет завесу, но я тебе говорю — я предпочитаю метод Инес. Метод психоанализа отнимает чертовски много времени, и я наблюдал всего несколько примеров исцеления, причем там все было уж слишком очевидно. Чем тебе это может помочь? Но эта Инес не беспокоилась насчет дьявола Эдипова комплекса и нарциссизма, у нее не было ни малейшего намерения искать сорняки на душевных пахотях и вырывать их. Она позволяла им расти, как они росли, чем буйнее, тем лучше. Она рыскала вокруг с волшебной палочкой и искала. Находила источник и рыла глубоко, позволяя воде фонтанировать и заставляя сухую пашню зацвести вновь. Этот тайный источник иногда выглядел мрачно, часто был очень грязным и ядовитым, но кажется, что нечистоты, грязь и кровь были лучшими удобрениями. Так было всегда — он брал свое начало в самой душе и был для этого тела единственно верным средством.

— Теперь смотри: с твоим искусством что-то не так! У тебя все эти годы дела обстоят так же, как у того мужчины из моего примера и как у всех бедных парней, которых покинула мечта об их собственной мужественности. Ты смеялся и плакал. Работал, лечился, отравлял свою жизнь, бегал кругом, спрашивал совета. Ты злоупотреблял лекарствами — до полного отвращения. Потом — ржавые гвозди, нефрит, талеры, святые образки — каждая глупая фигня тебе годилась; чего ты только не перепробовал! Ты измучился, был очень несчастен и полон отчаяния. Но ничего не помогало, до этого часа — ничего! Не так ли?

Хаген Диркс вздохнул.

— Это правда,— сказал он. — Вы знаете такую Инес для скрипача-импотента?

Доктор Марсель Оллэраунд покачал головой.

— Может быть, может быть… Я знаю, как она работала. Как она сначала все обдумывала — было только для виду. Как она благодаря своей удивительной памяти черпала из собственного опыта, делала сравнения, скрупулезно изучала мельчайшие обстоятельства. И как, подобно сомнамбуле, уходила в себя, глубоко погружаясь в какие-то непонятные мысли. Таким образом, она находила то, что напрасно искали многие всемирно известные профессора: странное лекарство для своих больных.

— И ты, — спросил скрипач, — Ты хочешь?..

— Да, я хочу этого! — кивнул Марсель, — Я хочу попробовать. Как ты знаешь, я не был посвящен в специальную практику черной Инес. Стань эти наполовину мужчины полноценными мужчинами — боже мой! — мне было бы в высшей степени наплевать. Но я думаю, что стоит приложить усилия, чтобы сделать из половины музыканта Хагена Диркса — целого! И именно поэтому я буду стараться.

— Прекрасно! — засмеялся скрипач. — Это очень мило с твоей стороны. Могу ли я чем-то помочь?

Доктор Оллэарунд покачал головой.

— Нет, — тихо сказал он. — Достаточно того, что ты не находишь все это нелепым… Я не знаю, удастся ли мне все это… Но я попробую, нравится тебе это или нет.

 

* * *

Два дня спустя он представил своему другу Инге Астен.

— Она как-то связана с нашим экспериментом? — спросил скрипач.

Марсель ответил:

— Я не знаю. Может быть. А может быть, нет. Впрочем, не бери в голову. Будь любезен, сыграй для нее или презентуй пару билетов на концерт; она не может позволить себе их купить, но заслуживает того, чтобы о ней немного позаботились.

В тот же вечер он отправился на месяц в Гамбург, чтобы закончить свои гастроли.

* * *

Все, что он знал, господин В. Т. Райнингхаус узнал у старой дамы, державшей пансион, у доктора Бенедикта-Оллэраунда, а также еще у пары людей, проживавших в пансионе и сыгравших свою роль в том или ином эпизоде.

Эти сведения во многом совпадали. То, что Инге Астен в целом жила очень тихо и уединенно, иногда за целую неделю выходила из комнаты только, чтобы поесть. Что всегда передвигалась, словно во сне, и вряд ли кто-то видел ее счастливой или слышал ее искренний смех. Однако с благодарностью принимала любое, даже незначительное приглашение — было похоже, что она снова и снова делала серьезную попытку заняться чем-то, то одним, то другим, чтобы как-то развеяться. Но это едва ли ей удавалось. Всего хватало только на короткое время, а затем она сдавалась.

Самым продолжительным периодом, в течение которого она была увлечена, по словам старушки, стало время, когда ей нужно было безотлагательно уехать за город, чтобы восстановить здоровье; она предложила юной прибалтийке взять на себя руководство пансионом. И девушка справилась на славу. Отпуск был рассчитан на четыре недели, а за два дня до его конца Инге Астен вызвала ее срочной телеграммой. Ничего не случилось; все было в совершенном порядке — просто она не могла ждать больше ни дня, как объяснила девушка.

В остальном, однако, сведения расходятся диаметрально. Так один молодой адвокат поведал ему, что не встречал женщины, которая имела бы такую инстинктивную неприязнь, даже отвращение к мужским прикосновениям. Это наблюдение подтверждала и хозяйка пансиона. Она часто замечала, что фройляйн Астен приходилось преодолевать себя, чтобы просто пожать руку незнакомому господину, которого ей представляли. Она не раз замечала, как девушка дергалась, вздрагивала и подпрыгивала, когда джентльмен касался ее самым невинным образом.

Однако одна молодая певица, напротив, утверждала, что все это ерунда. Ей было очень хорошо известно, что Инге Астен демонстрировала свою добродетель только в доме, а вне его пользовалась ею очень мало. Она время от времени посещала джентльменов, с которыми была едва знакома, без каких-либо серьезных отношений в дальнейшем. И, смеясь, назвала имена нескольких художников и актеров, которых Инге Астен одаривала своей любовью — на условиях почасовой оплаты.

Доктор Бенедикт-Оллэраунд пожал плечами, когда господин Райнингхаус спросил его об этом.

— Это вполне возможно! — сказал он. — Оба наблюдения могут быть вполне справедливыми; но в любом случае они не исчерпывающи. Ее беспрецедентное отвращение к физическому контакту с мужчинами не вызывает сомнений; я сам десятки раз наблюдал такое. Это легко объясняется, если то, что она рассказала хозяйке пансиона, правда. А у меня нет ни малейших оснований сомневаться в этом. Я предполагаю, исходя из имеющихся в нашем распоряжении намеков, что, напротив, это не связано с той ужасной сценой, которая стоила нашей доброй мамаше пансиона нескольких бессонных ночей и которая продолжает оказывать свое действие до сих пор. Фройляйн Астен вполне могла пытаться помочь своим томящимся в тюрьме отцу и братьям, заключив с одним из парней, вероятно, более высокого положения, своего рода пакт — возможно, для того, чтобы, по крайней мере, избегать остальных. Это могло продолжаться неделями, пока господство сброда в Риге рухнуло. Один из ее братьев, мальчик пятнадцати лет, действительно мог бы выйти из тюрьмы, но он умер, прежде чем она добралась до Кёнигсберга.

— Но это объясняет и другое. Объясняет ее отвращение ко всему, связанному с мужчинами, что часто ассоциируется с проявлением их злых намерений, и в то же время в определенные периоды — навязчивость и жажда отдаваться почти незнакомым и нелюбимым людям, граничащая с нимфоманией.

— Особенно по вопросу их отношений со скрипачом, —посетовал доктор Бенедикт. —Невозможно дать точную информацию, так как он должен полагаться только на предположения. Он оставил их в тот же вечер, когда познакомил друг с другом, и отсутствовал в течение шести недель, а когда вновь увидел фройляйн Астен, Хаген Диркс уже покинул Мюнхен. «Но, безусловно, — сказал он, — она его любила — да, он был единственным мужчиной, которого она когда-либо любила. С другой стороны, у меня есть твердое убеждение, что именно по этой причине она не бросилась к нему на шею. Я не знаю, насколько она была способна на великую любовь, но она, конечно, очень хорошо понимала, что тело, которое она частенько предоставляла в пользование на студенческих квартирах и в художественных мастерских, едва ли стало бы великим подарком для человека, которого она действительно любила. И она любила людей, подобных музыканту Хагену Дирксу, — в великое искусство которых она твердо верила. Когда я представил ей Хагена, это было, конечно, не только ради нее самой, это был своего рода добродушный всплеск сострадания. Что же касается его, у меня было ощущение — правда, очень расплывчатое и неопределенное, — что эта женщина могла бы ему помочь, хотя бы один раз. Я чувствовал, что в их судьбах было какое-то сходство, как ни странно это может показаться; и я подумал, что они каким-то образом могу гармонировать. Она это сделала. Но я забыл, что, когда фройляйн Астен действительно влюбилась в него, как раз эта любовь ко всем кровоточащим ранам в ее душе добавила новую, которая болела сильнее других.

На самом деле Инге Астен в этой беседе, которая, кстати, была последней, которую она вела с Марселем Бенедиктом или вообще с кем-либо, не выдала ни малейшего из секретов своей сильной привязанности к скрипачу. В то же время она открыто высказывалась о том, что он вряд ли разделяет эту любовь. Хаген Диркс был очень любезен и добр к ней — эти несколько недель были лучшими в ее жизни. Тем не менее она знала, что его чувства к ней были не похожи на ее чувства, он был не совсем безразличен, но это была только теплая дружба… Весь разговор вращался вокруг личности скрипача. Она задавала все новые вопросы, и доктор Бенедикт охотно давал ей информацию. Он рассказал ей о гротескной трагикомедии его музыкальной жизни и не забыл обо всех маленьких волшебных средствах, которые он теперь так последовательно презирал, после того, как ранее перепробовали их все по очереди. Он вытащил его золотой крестик, который подарил ему друг и который ему самому сослужил такую хорошую службу.

— Вы верите в это? — спросила девушка.

— Верю? — он засмеялся, — Что за вопрос? Иногда я смеюсь над этим. Иногда мне кажется, что в целом мире нет лучшего средства для исцеления и защиты.

Он разгорячился. Ба! Да он хорошо знал, что любой бы посмеялся над этим. Разве не каждый посмеялся бы над чудачествами другого — и только потому, что они кажутся чуждыми и непонятными? Каждый школьник сегодня знает все об извращениях половой психики — теперь секс для этого не нужен! Все и всюду предавались извращениям души.

— Только для одного это подходит, — сказал он, — найти подходящую крышку для каждого кривого горшка. Если это удастся, все заканчивается самым прекрасным хэппи-эндом, прямо как «Сон в летнюю ночь»!

Потом он рассказал ей, как поведал Хагену Дирксу о методе своей старой подруги Инес. Ум, Вера, Опыт — это был триединый ключ к счастью.

А потом вдруг…

* * *

Портье Гранд-отеля бросился догонять Хагена Диркса, когда тот вышел на Кернтнер-ринг, чтобы поехать на свой концерт, и вручил ему срочное письмо из Мюнхена.

Там были только три строчки:

Я прошу тебя носить в кармане вечером во время концерта то, что я приложил к письму. Не открывай, пока не получишь от меня известий. Марсель.

«Приложение» было тщательно и герметично завернуто в белую бумагу. Хаген Диркс положил письмо обратно в конверт и положил его в карман. Через две минуты он совершенно о нем забыл.

Но он вспомнил о нем на следующее утро — после того, как этот концерт принес ему огромный успех и сделал его за несколько часов одним из лучших скрипачей века. Он почувствовал это, когда только прижал свою скрипку к подбородку, и твердо знал уже после первой же пьесы.

То, что произошло, было чем-то поистине великим и поистине странным. И то, что было дано ему как дар, теперь стало его собственностью и никто бы не смог лишить его этого.

Публика неистовствовала. Его не отпускали со сцены, требовали еще и еще. Он играл неустанно, он мог играть всю ночь. Он выходил на бис раз за разом; а когда притушили свет, чтобы заставить публику выйти, они все равно кричали ему снова, и он играл в темноте. Потом его чуть не разорвали на куски в гримерной.

Он не знал, как добрался до дома. Но проснулся уже в своей постели. Он начал припоминать все и вспомнил также письмо Марселя Бенедикта. Он сразу же взял телефон и дал ему телеграмму. Он сообщил о своем успехе и попросил немедленных известий.

Чтобы их получить, потребовалось четыре дня, в течение которых у него состоялось еще два концерта.

Оба — с тем же оглушительным успехом.

Потом пришло письмо из Мюнхена. Он прочитал:

Дорогой друг Хаген!

Я обещал тебе помочь. В том, что это удалось, лишь малая часть моей заслуги. Теперь ты можешь достать вещицу из бумаги: это не что иное, как маленький кусочек желтого шелкового шнура. Небольшая часть веревки, на которой фройляйн Инге Астен повесилась двенадцать дней тому назад. Я просил тебя не разворачивать бумагу, потому что хотел посмотреть, окажет ли эта вещь предполагаемое мной воздействие в том случае, если ты не будешь иметь ни малейшего представления о том, что на самом деле носишь в кармане.

Вот краткое описание событий. Я встретил фройляйн Инге Астен после моего возвращения в Мюнхен в пансионе, где снова остановился, и пригласил ее на обед. Мы обедали в Одеон-баре, говорили только о тебе — это единственная тема, которая, казалось, ее интересовала. Я даю тебе слово, что я никоим образом не делал никаких патетических заключений, что говорил с ней вообще без каких-либо намерений: то, что она сделала, она сделала по собственному разумению.

Я бы, наоборот, чувствовал себя намного лучше, мне бы больше понравилось, если бы я намеревался с самого начала инсценировать все это, но, к сожалению, это совсем не так. Хотя я — единственная причина, хотя я — «виновный» во всем, я все же полностью невиновен. Это выглядит глупо, но мне на самом деле в течение всего вечера ни на минуту не приходило в голову, как чудесно я поработал для тебя. Проводив ее домой и попрощавшись с ней перед дверью в ее комнату, я не имел ни малейшего представления, что что-то сделал!

Итак, мы говорили о тебе. То есть, я говорил, она слушала. Ее интерес к тебе и твоей игре был действительно глубоким — думаю, она тебя сильно любила, — так получилось, что я перед ней изобразил, каким ты был музыкантом и человеком, и подробно рассказал о твоем «дефиците», который отравлял твою жизнь. Я сказал ей, что обещал помочь и рассказал тебе о методе моей старой приятельницы (обещание, которое, кстати, я не сдержал, и метод, который я не применил) — Вера, Ум, Опыт.

А потом вдруг это случилось. Я сказал ей, что ты испробовал все извращенные волшебные безделушки — образки Девы Марии, морских коньков, нефритовые осколки, и тогда она спросила, пробовал ли ты когда-нибудь веревку повешенного? Я не знал, был ли такой случай, но сказал — да! Но от этого было так же мало пользы, как от всего остального. «В этом должна присутствовать какая-то связь, — сказал я, — Иначе это никогда не поможет! Мой крестик помог мне — возможно, только потому, что он дал мне его! Зачем ему веревка, на которой повесили какого-то человека, которого он никогда не знал? Если кто-то будет повешен для него, и только для него, и только для того, чтобы эта веревка принесла ему, наконец, счастье, которое он напрасно искал столько лет…»

Я продолжал разглагольствовать без малейшего беспокойства. Я также никоим образом не заметил, чтобы мои слова произвели на нее какое-то особое впечатление. Она оставалась спокойной, как раньше, и мы продолжали болтать еще часа два. Потом пошли домой — я лег спать и не допускал ни малейшей мысли о том, что мои слова послужат причиной тому, что через пару комнат по соседству красивая молодая женщина пожертвует ради тебя своей жизнью.

Ее нашли на следующий день. При ней было письмо старушке — хозяйке пансиона, в котором она трогательно просила простить ее за причиненные неудобства. Она привела все свои вещи в идеальный порядок, и, между прочим, там было достаточно драгоценностей, чтобы прожить еще года два. Она не объяснила причин своего поступка. Ее пожеланием была кремация, а все свое имущество она оставила старой хозяйке пансиона. Для тебя, а равно и для меня — ни слова.

В пансионе был некоторый переполох, неприятности с полицией и т. д. Наконец, тело было выдано и сожжено.

На этом, дорогой друг, все.

Но это тебе помогло. Как — я не знаю… Даже не знаю, кто это сделал. Но это не имеет значения. То, что у тебя есть сейчас, всегда было: ничто не может выйти из человека, что не было бы в нем заложено. У тебя все уже было, только — закрытая дверь теперь распахнулась…

Твой Марсель B.

* * *

Хаген Диркс на следующий день отправился в Мюнхен. Он не встретил там своего друга; тот был снова на гастролях. Но он говорил со старушкой и получил у нее урну с прахом. Сначала она ни в коем случае не хотела расставаться с ней; только тогда, когда скрипач пообещал оплатить обучение ее единственного племянника, бедного юноши, который только что окончил гимназию, она подумала, что не в состоянии отклонить это предложение, и согласилась.

Урну Хаген Диркс поместил в банк на хранение, однако через несколько недель забрал, как только вернулся из своего первого короткого гастрольного турне. Примерно в это же время он приобрел небольшое имение на Нижнем Рейне; туда он перенес все свое имущество и даже урну. Он поставил ее в саду на низком постаменте и позволил жимолости разрастись вокруг.

Два месяца каждого из следующих трех лет проводил скрипач в этом поместье и всегда это были август и сентябрь. Он нигде не бывал, не виделся ни с кем, за исключением женщины средних лет, которая вела его хозяйство. Это была одинокая, обездоленная вдова его первого учителя музыки, который был убит на войне. Она пришла к нему в гримерную с просьбой о помощи как раз в то время, когда он приобрел имение, и он сразу же нанял ее. Адрес имения знали только его агенты, у которых был строгий приказ исключать посещения. В начале октября он выходил — он снова принадлежал миру.

Он оставлял экономке достаточно денег, чтобы во время его отсутствия вести домашнее хозяйство. За это время она всегда получала от него только одно письмо, которое каждый год повторялось слово в слово:

Дорогая фрау Вальтер!

Не забывайте заботиться о саде. Там должно цвести много цветов. Возьмите небольшую горстку пепла из урны и посыпьте все клумбы.

С уважением,

Ваш Х. Диркс

Это письмо регулярно приходило весной; фрау Вальтер добросовестно следовала его указаниям.

И цветы цвели…

* * *

Каждый день Хаген Диркс выходил в сад. Не в какой-то определенный час — как правило, во второй половине дня или вечером. Иногда — рано утром и один-два раза — точно в полдень, при самом ярком солнечном великолепии.

И играл.

Иногда он вставал лунной ночью. Брал свою скрипку, подходил к окну. И играл так, чтобы было слышно в саду.

Вдова музыканта Вальтера не задавала вопросов. Она знала Хагена Диркса еще маленьким мальчиком, добрым и дружелюбным. Он не был замкнутым, но тихим и молчаливым, и она поняла, что это одинокое поместье, эта урна в цветущем саду и эта игра на скрипке были чем-то, что принадлежало только ему и во что она не должна была вмешиваться. Они, бывало, разговаривали — но только этот культ, это поклонение с помощью скрипки никогда ими не упоминалось.

Она неизменно прекращала свою работу и просыпалась, когда он играл. Она никогда не показывалась, сидела за занавеской у окна, слушая тихо и взволнованно. В свое время она тоже посещала консерваторию и к тому же на протяжении двадцати шести лет была женой оркестрового скрипача, поэтому хорошо знала все произведения, которые он играл.

И не раз слышала их в исполнении хороших музыкантов.

Но то, что она услышала в эти летние недели — ах, это было совсем другое.

Иногда он играл Венявского5, и летний вечер был так мягок. Мазурки, полонезы и романсы… Минорные аккорды ласкали ветви, и все ароматы сада покачивались в плавном хороводе. Неясная, лирическая тоска…

В другой раз она слушала, как он играет Боккерини6, а затем — концерты Моцарта. Как благодарность за прошедший день, или — за жизнь… Весело и беззаботно жужжали блестящие, словно полированные бронзовки.

Однажды в полдень, перед грозой, когда зной был плотным, как туман, он играл Иоахима Брамса. А сразу после него — венгерские танцы.

Он играл каждый день и иногда по ночам. Он играл Верачини7, Джакомо ди-Парадизо, Джеминиани8. Играл «Дьявольскую трель» Тартини9, и фрау Вальтер казалось, что два зеленых глаза загорелись в зарослях…

Палестрина10 и Орландо ди Лассо11

Потом он снова играл Шуберта. Песню за песней. Много, очень много. Женщина за занавеской стиснула руки. В последнее время он был подобен шарманщику… И она сидела так долго, неподвижно; одна за другой слезы текли по ее щекам. Они не умирали, эти звуки — они продолжали жить в тихом воздухе.

Он играл Шпора12 и Мендельсона, а также — фантазии Шумана. Но только глубокой ночью он играл Бетховена — всегда из открытого окна.

Сначала романсы, потом — концерты ре мажор. Она подумала: нет на свете больше человека, который бы смог так сыграть. Адажио соль диез…

«Теперь он один, — думала она, — теперь он там, со своим божеством. Лишенный земной оболочки, покинувший мир.»

И цветы больше не осмеливались источать ароматы. И Рейн затаил дыхание.

И чем быстрое наступало время, когда он должен был снова уехать, туда — в шумный мир, тем больше играл Баха.

Однажды он вышел в сад ночью. Остановившись в паре шагов перед постаментом с урной, он поднял свою скрипку. Фуги и сонаты… Звуки сочетались браком с лунными лучами. Этот свод чистый, как горный хрусталь, рос, поднимался высоко от земли, пока не закрыл небо. Он играл «Чакону»13 — и внимавшие ему цветы понимали, что он воспевал ее горе, ее радость. Он играл «Air»14 — и цветы знали, что уже не были цветами. Они были лишь одним — сладким ароматом, и этот аромат был ее душой. Чистой душой мертвой женщины…

И эта душа была счастлива.

Хаген Диркс начал играть концерты — ля-минор и ми-мажор. И с этими звуками душа воспаряла вверх, потому что то было великое покаяние, которое он приносил божеству. И Бог всех миров и всех вечностей целовал эту милую душу — и скрипка ликовала.

Ликовала — это было прощение. Ликовала — это было освобождение.

Так играл Хаген Диркс.

* * *

Это все, что выяснил господин Райнингхаус и что он вскоре рассказал своим друзьям. Но одно небольшое обстоятельство было ему неизвестно — то, что скрыл доктор Марсель Бенедикт-Оллэраунд. Он упомянул о нем позже, человеку, написавшему эту историю.

Вот что это было.

Когда мюнхенская полиция изъяла тело фройляйн Астен, то забрала и веревку. И как бы ни хлопотал доктор Бенедикт, чтобы вернуть ее, у него ничего не вышло: ее либо потеряли, либо нашелся другой охотник. Тогда он отрезал кусочек совершенно безвредного и ни в чем не повинного желтого шелкового шнура и отослал его своему другу.

И это…


Примечания переводчика:

1 Allaround (англ.) — универсальный, всесторонний.

2 Чезаре Ломброзо — итальянский врач-психиатр, родоначальник антропологического направления в криминологии и уголовном праве, основной мыслью которого стала идея о прирожденном преступнике.

3 Рихард Фридолин Йозеф барон Краффт фон Фестенберг ауф Фронберг, называемый фон Эбинг — австрийский и немецкий психиатр, невропатолог, криминалист, исследователь человеческой сексуальности. Один из основоположников сексологии.

4 Пьер Абеляр — средневековый французский философ-схоласт, теолог, поэт и музыкант. Для истории литературы особый интерес представляют трагическая история любви Абеляра и Элоизы, а также их переписка. В данном контексте интересен тот факт, что Абеляр был оскоплен.

5 Генрик Венявский — польский (еврейского происхождения) скрипач и композитор.

6 Луиджи Родольфо Боккерини — итальянский виолончелист и композитор XVIII века.

7 Франческо Мария Верачини — итальянский композитор и скрипач эпохи позднего барокко.

8 Франческо Саверио Джеминиани — итальянский скрипач, композитор, музыкальный теоретик.

9 Дьявольская трель или Дьявольская соната («Trille du diable», «Sonate du diable») — камерное произведения итальянского виртуоза и композитора Джузеппе Тартини (1692—1770).

10 Джованни Пьерлуиджи да Палестрина — итальянский композитор, один из крупнейших полифонистов эпохи Ренессанса.

11 Орландо ди Лассо — франко-фламандский композитор и капельмейстер. Жил преимущественно в Баварии.

12 Луи (Людвиг) Шпор — немецкий скрипач, композитор, дирижер и педагог, один из первых представителей романтического стиля в музыке.

13 Чакона (испан. chacona, итал. ciaccona) — инструментальная пьеса, популярная в эпоху барокко. Представляет собой полифонические вариации на тему.

14 Air (Воздух) — Оркестровая сюита N3 Ре-Мажор И. С. Баха.


Перевод Виктории Колыхаловой.

Оставьте комментарий!

Старые комментарии будут перенесены в новую систему в скором времени. Не забудьте подписаться на DARKER - это бесплатно!

⇧ Наверх