DARKER

онлайн журнал ужасов и мистики


Валерий Брюсов «Добрый Альд»

Рассказ невольницы

I

Я была в числе тех восьмисот женщин, которые после июньского восстания и торжества реакции были приговорены судом к продаже в рабство. Подробности самого суда и всего, что происходило непосредственно за ним, были пересказаны много раз, и я их касаться не буду. Лично я оказалась в партии, отправленной в Конго. Наш чудовищный переезд из Гавра до гавани Бананы, в трюме парохода, где сто женщин были заперты без свежего воздуха и почти без пропитания, также общеизвестен, благодаря блестящим запискам моей подруги по бедствиям — ныне знаменитой Луизы Ларк. В пути умерло около трети заключенных, и всего 73 тела было высажено с борта на берег, чтобы на другой же день появиться на невольничьем рынке.

Все мы были так измождены переездом, болезнями, голодом, что представляли товар самый непривлекательный, но правительство, продавая нас, имело в виду не выгоду, а лишь наказание или, вернее, месть. Все мы без исключения (конечно, по тайному уговору правительства Конго с воровским правительством так называемой Средне-Европейской монархии) были приобретены на государственные работы в центре страны. Сначала это обрадовало нас, так как мы думали, что благодаря этому останемся все вместе в дружеском кругу, но скоро оказалось, что мы ошибались. Нас распределили маленькими группами по 5, по 10 человек на разных полях центрального Конго.

Я попала на работу в маисовое поле около селения Матиди, вместе с четырьмя подругами: Клэр Деруа, Анни Рейф, Генриеттой Карр и Мари Ленуар. Все четверо умерли в неволе, трое не вынеся ужасных условий жизни, а Клэр под пулей надсмотрщика при попытке к бегству. У меня одной достало сил пережить четыре года каторжных работ и после позорных семь лет в качестве полурабыни-полуналожницы одного местного купца, имени которого я не хочу называть. Переворот 1 -го года и последовавшее за этим дипломатическое давление на государство Конго вернуло мне свободу и права человека. Я вернулась на родину, полуразрушенная физически, сломленная духовно, но последним своим долгом ставлю присоединить и свои показания к ужасной летописи человеческого зверства и человеческой выносливости, которая составлена рядом моих подруг, уцелевших, подобно мне, под страшными ударами судьбы.

Пусть, однако, не ищут в этих записках систематического рассказа о всех одиннадцати годах моего рабства. В общих чертах оно протекало так же, как это рассказано у Маргариты Шульц, у Луизы Ларк. Я постараюсь нарисовать здесь только несколько картин той жизни, которую мне пришлось вести, дать только несколько моментальных снимков с отдельных эпизодов, пережитых мною.

Мне лишнее добавлять, что я буду строго держаться действительности, не позволяя себе никаких выдумок. Истина столь ужасна, что никакие прикрасы не могут ни скрасить ее, ни сделать более страшной. В одном я только должна просить снисхождения у читателей: в грубом реализме некоторых сцен, которые я должна буду передать. Но все окружавшее нас в те годы было столь грубо, столь цинически-бесстыдно, что я погрешила бы против элементарных обязанностей бытописателя, если бы не была в своем рассказе тоже грубой и тоже бесстыдной.

Но довольно предисловий!

II

Переезд по железной дороге от гавани до Матиди был гораздо более легким, нежели путь через океан. Дело в том, нас везли, скованными, на открытой платформе. Мы могли дышать чистым воздухом и могли любоваться роскошными видами тропической природы. Страдали мы только от зноя и жажды, хотя в тех широтах тогда была весна.

В Матиди поезд пришел поздно вечером. Нас ссадили с платформы и под конвоем двух солдат погнали к баракам, где спали невольницы. Таких бараков было шесть, и все они были переполнены. Наши конвоиры, ругаясь, требовали, чтобы нас приняли, сторожа, столь же ругаясь, не хотели отпирать дверей. После долгих препирательств один сторож согласился впустить нас, отпер дверь и, пересчитав нас пятерых по пальцам, приказал войти. Мы робко вошли в темноту, и дверь за нами замкнулась.

Барак был построен без окон; в нем было нестерпимо душно и почти непроглядно темно. При нашем появлении раздались злобные и негодующие крики женщин, спавших здесь, которых мы разбудили. При каждом движении мы натыкались на тела. Два или три раза нас встретили очень решительные толчки и удары ног. Наконец мы присели на корточки у двери, так как решительно не было места, чтобы лечь, прислонились друг к другу и так, в полудремоте, провели ночь.

Рассвет, пройдя сквозь щели стен, озарил передо мною внутренность барака. На полу, вповалку, бок к боку, спало около сорока женщин, негритянок, малаек и европеек, в грязных лохмотьях вместо одежды. Никакой мебели в бараке не было. Не было и пола, и все лежали прямо на голой земле. Среди невольниц были и пожилые, но большинство были молоды; я заметила несколько почти девочек.

Часов в пять, приблизительно, раздался сигнал — вставать: звук трубы. Все спавшие разом зашевелились и стали подыматься. Некоторые подходили к нам, насмехались над нами, толкали нас; две или три спросили нас более участливо, как мы сюда попали, но, плохо зная французский язык, кажется, не поняли нашего ответа.

Наконец, дверь была отперта. Все торопливо выбежали на волю, и мы за другими. Никто и не подумал о том, бы умыться. Никакого завтрака не полагалось. Сразу все выстроились перед дверью барака попарно и ждали появления надсмотрщика.

Надсмотрщик, хмурый негр Якоб, которого так хорошо пришлось мне узнать потом, подъехал к нам верхом, в сопровождении пяти вооруженных стражников. При его приближении настала мертвая тишина. Мы пятеро стояли в стороне, отдельно, и наши платья резко выделяли нас из обшей толпы невольниц, одетых только в передники.

Хмуро посмотрев на нас, Якоб крикнул.

— Подойдите.

Мы приблизились. Надсмотрщик, спрыгнув с лошади стал осматривать нас, как лошадей на ярмарке. Его грубая рука раскрывала нам рты, считала зубы, пробовала упругость наших мускулов. Зная свою судьбу, мы не сопротивлялись. Но вот Якоб, явно глумясь, поднял юбку Клэр и хотел нагло освидетельствовать ее… Клэр, еще не привыкшая к такому обращению, не выдержала и дала негодяю пощечину.

Раздался общий крик ужаса. Негр выпрямился, разъяренный, схватил Клэр за горло, и одну минуту мы думали, что он задушит ее. Но потом, овладев собой, он кинул своим приспешникам:

— Этой дайте пятьдесят плетей, а остальным, чтобы привыкли, по пяти…

Стражники соскочили с коней, и началась экзекуция, первая, при которой я присутствовала. Якоб наблюдал ее, подперев руки в бока. Невольницы смотрели на все происходящее тупыми, привычными глазами.

Стражники, схватив Клэр, раздели ее донага, повалили на особую скамью, стоявшую поблизости скамьей связали ей руки и ноги. Голая спина и все странно тело блестели на солнце.

Потом один из них, наш постоянный палач, поднял над лежащей бич. Раздался свист, и с ужасом увидела я, как теле бедной Клэр вздулся кровавый рубец. Клэр охнула. Свистнул второй удар. Потом третий, четвертый… Некоторое время Клэр превозмогала боль, потом начала стонать, кричать, вопить, биться. Ничего не помогало. Удары сыпались по окровавленному, изорванному телу.

После пятидесятого удара, когда Клэр отвязали от скамьи, она была похожа на кусок мяса, приготовленного для сковороды. Бесчувственную, Клэр бросили на песок, и никто о ней не позаботился.

Тогда настала наша очередь. Мари сама подошла к скамье сама сняла с себя платье и легла на лобное место. Ее, однако, тоже связали. Она выдержала пять ударов без стона. Потом встала, бледная, но гордая, и отошла к стороне. С нее капала кровь.

Третья очередь была за Генриеттой. Бедняжка упала на колени, умоляя о пощаде, давая клятвы, что она будет послушной во всем. Ее поволокли на скамью со смехом. Она дико кричала под ударами, и, когда ее освободили, продолжала рыдать.

Наконец, настала моя очередь. Я надеялась выдержать испытание. Как Мари, я сама разделась и легла. Сердце мое замирало. Первый удар прожег меня как огнем, и слезы покатились из моих глаз. Второй удар пришелся по тому же месту, и мне представилось, что все на свете блаженство, лишь бы избежать дальнейших ударов. Под третьим ударом я была уже вне себя, я кричала, билась…

Когда после пятого удара меня отвязали, я почти ничего не сознавала. Я даже не помню, как вела себя под ударами наша пятая спутница, Анна.

Потом нас всех погнали на работу, кроме Клэр, которая была больна после наказания около месяца.

III

Я не хочу сказать, что мы скоро «привыкли» к жизни невольниц, но мы скоро узнали все ее особенности.

Невольницы работали от зари до зари на маисовых полях. Надо было окапывать стебли, полоть, поливать, поддерживать грядки, каналы и дорожки. Работы было больше, чем можно исполнить. За день дважды давался отдых, приблизительно по часу. То были наши завтрак и наш обед. Пищу готовила, тут же, в поле, одна из нас, по очереди.

Все время около нас вертелись надсмотрщики. На нашу группу, в 50 человек, было пятеро надсмотрщиков да человек десять стражников. У последних, впрочем, были еще разные обязанности, так что они не всегда присутствовали на работе. Надсмотрщики бродили между нас с бичами в руках, не жалея ударов, если замечали, что кто-либо из женщин менее прилежны от усталости, болезни или просто от невозможности трудиться беспрерывно. Редкая из нас не получала в день по нескольку ударов бича, очень умелых и потому очень чувствительных.

Конечно, мы все должны были также служить наложницами этим надсмотрщикам. Некоторые из них выбирали себе сожительницу на более долгое время, на несколько недель или даже месяцев. Другие дарили свое внимание по очереди всем. Нередко в часы отдыха надсмотрщик подзывал к себе почему-либо приглянувшуюся ему сегодня женщину, и вместо того, чтобы немного отдышаться после непосильной работы, она должна была, почти на глазах у всех, тешить своим телом своего мучителя.

По вечерам некоторых из женщин надсмотрщики уводили к себе в дом, хотя это им и было запрещено.

Замечательно, что для фавориток участь почти не облегчалась. Надсмотрщики так же ожесточенно били бичом и тех женщин, с которыми жили в связи по целым месяцам, или не стеснялись злобно колотить и топтать ногами за нерадение ту несчастную, которую полчаса назад ласкал под пальмой.

Исключения бывали, но их было мало. Так, наша молоденькая Генриетта с самого начала приглянулась одному из надсмотрщиков, по имени Томи. Томи жил с Генриеттой около полугода и за это время более или менее щадил ее, хотя и хлестал иногда. А Мари позже привлекла старшего начальника, Джове, и он увез ее от нас в свой дом, где она на правах полухозяйки провела почти два года.

Большинство невольниц было до того забито постоянной работой под тропическим солнцем и ежедневными экзекуциями, что они были гораздо больше похожи на животных, чем на людей. Говорить с ними было почти невозможно. Они интересовались одним: получить побольше кусок за обедом или достать тайно водки.

Но, конечно, и в этом жалком подобии общества человеческие страсти не умерли окончательно. И среди нас существовали и любовь, и дружба, и ревность, и ненависть, и уважение… За мои 11 лет я видела много страшных трагедий, разыгравшихся в среде невольниц.

Не буду пересказывать их все, но передам вкратце одну.

Это случилось уже на 5-й или 6-й год моего невольничества, когда меня перевели на работу к самой реке, в другую группу. Среди нас была молодая мулатка, лет 18<-ти>, по имени Орбилла. С ней в течение многих месяцев жил надсмотрщик Кир и по-своему, кажется, любил ее. Потом к нам прислали новенькую, итальянку Матильду, очень красивую и очень глупую. Кир, прельстившись Матильдой, взял ее себе в дом и не только бросил Орбиллу, но и стал подвергать ее несправедливым наказаниям и всяким оскорблениям. Орбилла, при всей приниженности своего положения, не стерпела. Однажды вечером, перед концом работ, когда все собирались идти в барак, а Матильда — к Киру, Орбилла бросилась на нее, повалила и задушила. Она так крепко вцепилась в горло своей жертвы, что трое мужчин не могли оторвать ее раньше, чем она убедилась, что итальянка — мертва.

Мы все стояли замерев от ужаса, ожидая судьбы мулатки. Кир, которого случайно не было поблизости, прибежал исступленный. Не бросив ни взгляда на труп убитой, он схватил Орбиллу и стал нещадно бить ее кулаками по лицу, по груди, по животу, потом повалил и топтал ногами, плясал на ней, как на полу. Когда он остановился, мы думали, что что Орбилла уже мертва. Но она приподнялась и сказала: «Милый Кир, прости мне, и я буду так тебя любить, как никто». Эти трогательные слова разожгли ярость негра до последней степени. Он вынул из-за пояса нож и тут же на наших глазах, распорол живот Орбилле. Из зияющей ране поползла желто-красная масса кишок, сальник и все внутренности. Орбилла с перекосившимися глазами не испустила ни крика, но вдруг, с последним напряжением, поднялась на колени и, пока внутренности вывали<вали>сь из нее наземь, произнесла еще: «А ее ты ласкать все-таки не будешь!». Потом, с этим лозунгом женщины, упала ниц, но была еще жива и странно поводила головой. Тут нам приказали идти прочь.

Повторяю, это одна трагедия из многих сходных, в которых всегда развязкой была кровь и смерть.

IV

Сравнительно более легкое существование вели мы в период дождей, когда работы прекращались. Но эти недели должны мы были проводить в сыром и все-таки душном бараке. Часы праздности женщины проводили в игре, проигрывая в кости то скудное, чем они могли располагать, преимущественно завтрак и обед, порой бутылку водки, выпрошенную или украденную у вчерашнего любовника.

Другим отдыхом были праздники, которых в году приходилось пять дней. В эти дни всем невольницам полагалась после обеда водка. На группу в 40 женщин давалась небольшая бочка скверной маисовой водки. Все без исключения напивались в лежку, чтобы хотя бы во хмелю забыть ужас своего положения. Между пьяными постоянно происходили ссоры и драки, которые надсмотрщик разнимал бичом, хлеща обеих сцепившихся соперниц.

Было еще одно развлечение у невольниц, о котором мне страшно писать: это экзекуции и казни. Несмотря на то, что наказаниям подвергались подруги, что каждая из зрительниц могла ждать каждый день того же для себя самой, — так ужасно было однообразие рабской жизни, что на казнь смотрели, как на зрелище, как на развлечение…

Наказания наши не были разнообразны. Надсмотрщики имели право лишь хлестать нас бичом. Старший надсмотрщик мог приказывать бить женщину плетьми — до 100 ударов. Для этой последней меры употреблялась та скамейка, которую я уже описала.

В случае преступлений более сложных — как-то: кражи, убийства, явного мятежа, — надсмотрщик должен был довести до сведения начальника округа. (Случаи, описанный выше, когда надсмотрщик расправился с убийцей сам, был самоуправством). Тогда наряжался суд, который не оправдывал обвиняемой никогда, но налагал на нее разные меры наказаний: от 100 ударов плетью до разных форм смертной казни.

При приведении приговора в исполнение должны были присутствовать невольницы всех соседних групп, — иногда человек до 200.

Утонченных способов пытки не существовало, но и примитивными приемами умели причинять страдания неимоверные.

Очень часто виновную мучили огнем, привязывая ее к железной плите, под которой разводили огонь. Плита раскалялась докрасна. Несчастная жертва кричала до потери голоса; глаза ее выкатывались; язык вылезал изо рта. Когда ее снимали со стула пытки, ее зад представлял страшное место, как бесформенный кусок мяса, скоро покрывавшийся чудовищными пузырями. Некоторые не выдерживали такого испытания и умирали.

Нередко также вешали за руку или ногу на довольно продолжительное время. Результатом бывал вывих костей и страшное расслабление от неправильного кровообращения. Одна женщина, повешенная на целый день, головой вниз, ослепла. Однажды видела я, как за кражу ножа женщину повесили за ребро. Через час приблизительно кость сломалась, и несчастная упала наземь.

Очень часто формой наказания было привязывание к хвосту лошади, на которой скакали по каменистой дороге или по сжатому полю. Женщина после такой пытки не могла шевелить ни одним членом и почти всегда получала очень серьезные повреждения.

К числу совершенно варварских наказаний принадлежали все случаи, когда объектом пытки были половые органы женщины. Я не хочу вспоминать всего, что знаю из этой области. Одной женщине был введен в матку раскаленный добела металлический шест. Она умерла. Другую искусственно заставляли совокупляться с целым рядом животных: с собакой, с жеребцом. Третьей сначала изранили ее половые органы, а потом предали ее на потеху пьяным надсмотрщикам, каждое движение которых причиняло ей нестерпимую боль.

Назову еще: ущемление грудей тисками, вырезание полос кожи, загнание шипов под ногти, обливание кипящим маслом. Иногда, в случаях более слабых наказаний, их усиливали тем, что раны натирались уксусом, посыпались солью, в них вкладывалась щетина и т. д.

Один раз видела я, как было устроено нечто вроде дыбы.

Что касается до смертной казни, то ее было несколько приемов.

Чаще всего распарывался живот. Ужас этой казни в том, что женщина, из которой выпали внутренности, некоторое время еще жива и сохраняет сознание.

Нередко применялся также кол. Посаженная на кол, по моим наблюдениям, может жить несколько часов. В это время мучители еще всячески насмехаются над ней, бьют ее, щипят, обжигают ей лицо. Одну женщину на моих глазах сняли с кола после того, как она провела на нем почти полдня. Она была еще жива, и мучители еще имели мужество насиловать этот дышащий труп. Ее оставили на ночь в поле, а утром нашли мертвой в реке, куда она еще имела силы доползти, хотя то было расстояние шагов в 200.

Наконец, одну женщину, тоже на моих глазах, буквально разрезали пополам. Ее привязали крепко к двум столбам, за ноги и за руки. Палач, подойдя, острой саблей начал резать ее снизу, между ног. Женщина побледнела, но имела силы не вскрикнуть, и, когда лезвие уже вошло ей до половины живота, плюнула в лицо своего мучителя.

V

Тягостно было положение между нас малолетних, а таких было много: девочки от 10 до 14 лет.

Конечно, их насиловали в первый же день их поступления в наш круг. Потом надсмотрщики наперерыв требовали их себе, так как старые любовницы быстро им надоедали. Для детского организма, часто вовсе неразвитого, эти ежедневные любовные истязания были хуже всякой пытки. Девочки, рыдая, умоляли оставить их лучше работать вдвое, но их слезы только разжигали грубейшие инстинкты тех мужчин-полузверей, с которыми мы имели дело.

Я помню маленькую арабку, лет 12<-ти>, которую прислали к нам с целой партией арабских женщин. Звали ее Селима. Не знаю, каким чудом она доехала до той группы, в которой я тогда работала (это было на берегу Конго), — нетронутой. Подобно тому, как когда-то меня, ее привезли вечером и на ночь заперли в барак.

Несмотря на ту крайнюю усталость, которая овладела всеми невольницами к вечеру, нашлось несколько женщин, которые стали потешаться над измученным и затравленным ребенком. Одна щипала ее, другая глумилась над ее маленьким ростом, третья пугала предстоящей жизнью. Когда узнали, что девочка невинна, многие пришли в настоящий восторг и порешили тотчас ее освободить от этого преимущества, чтобы не дать лишнего удовольствия ненавистному надсмотрщику. По жребию выбрали одну женщину, которая должна была исполнить роль новобрачного… Несмотря на все слезы и мольбы несчастной девочки, гнусная комедия была разыграна со всей отвратительной реальностью, под хохот и глумление всего барака.

Утром Селиму ждал второй ужас: надсмотрщик, принимавший нас, чтобы вести на работу, не замедлил изнасиловать «новенькую» на наших глазах, — и тотчас после ее, залитую кровью, погнал вместе с другими в поле. Неудивительно, что обессилевшая от боли, стыда и нервного потрясения маленькая Селима не могла работать и, хотя ее соотечественницы, сколько могли, помогали ей, скоро оказалась на замечании. Вечером за нерадение ее приговорили к розгам и по окончании работ ей было дано 15 ударов. После того, полубесчувственную, другой надсмотрщик увел ее к себе в дом, чтобы ночью забавляться ее детским телом.

На следующее утро я вновь увидела ее на работе, но она была полубезумной. Я не могла говорить с ней, так как не знала арабского языка, но, работая неподалеку от нее, знаками спрашивала ее, каково ей. Девочка безнадежно махала рукой. В полдень, во время обеда, ее насиловали поочередно трое надсмотрщиков. Это потрясло несчастную окончательно, и она потеряла разум. Вернувшись на место работы, она внезапно схватила тот серп, которым мы жали маис, и начала исступленно наносить себе удары по всему телу. Сначала она разорвала себе половые органы, так как, конечно, то было место, особенно ей ненавистное в ее оскверненном теле. Потом отрезала себе обе свои маленькие груди. Затем начала наносить еще удар за ударом и, прежде чем ее успели обезоружить, обнажила себе ребра, разрубила руки и ноги, обезобразила лицо и широко разрезала живот. Обезоруженная, она, по-видимому, не ощущала боли, хотя кровь хлестала из нее, словно из фонтанов, и только дико хохотала. Нечего говорить, что она скончалась в тот же день.

Вообще девочки редко выживали тот ужасающий режим, в который они попадали среди нас. После нескольких месяцев они кончали скоротечной чахоткой.

Впрочем, бывали исключения, и я видала десяти-двенадцатилетних подростков, которые быстро свыкались с ролью всеобщей проститутки и проявляли даже такое влечение к утехам сладострастия, какого можно было ожидать разве от сорокалетней женщины. Я полагаю, что такое извращение полового чувства не могло не быть также болезненным.

VI

Беременные женщины должны были работать до последнего дня. Когда наступали роды, они должны были просить у надсмотрщика отпуск, тот им давал особый «родильный» значок, и их отпускали на два дня в так называемый «родильный дом», т. е. отдельный большой барак.

Так как надсмотрщик наблюдал очень строго, чтобы женщина не уходила раньше времени, т. е. прежде чем роды начнутся действительно, то, разумеется, очень часто женщины не имели возможности поспеть в «дом» и роды совершались во время самых работ. Я бывала свидетельницей таких случаев десятки раз. Некоторые негритянки, боясь брани и ударов в ответ на просьбу — идти в дом, предпочитали вовсе не показывать виду, что с ними свершается. Я несколько раз видела, как работавшая женщина вдруг, слабо охнув, становилась на колени, потому что для нее наступила уже последняя минута. Соседка по работе помогала ей, сколько могла, а через четверть часа на земле уже пищало новое существо. В таких случаях мать, конечно, отпускали с ребенком на два дня — отдохнуть в бараке. Но бывали и такие женщины, которые через полчаса вновь брались за серп и продолжали работу.

Естественно, что так просто обходилось это преимущественно у женщин полудиких, стоявших еще близко к природе, физиологические акты у которых мало чем отличались от соответствующих актов у животных. Гораздо тяжелее были эти условия для женщин сколько-нибудь культурных. Я никогда не забуду, что в таком положении пережила одна из наших подруг, имя которой я называла выше: Мари.

Мари забеременела в первый год нашего рабства. Срок родов пришел ей летом, в разгар сбора маиса. Рабочие руки были нужны, и надсмотрщики ни за что не хотели давать никому отдыха, волоча в поле и совсем больных. Вечером Мари сказала мне, что чувствует себя очень плохо и думает, что роды случатся ночью. Однако до утра явных признаков у нее не обозначилось, и, перемогаясь, она пошла в поле. Мы жали рядом. Скоро я заметила, что Мари смертельно бледна и едва двигается. Я ее спросила, что с ней. Она отвечала, что у нее начались роды. Я, конечно, заставила ее тотчас идти к Тому (нашему надсмотрщику) и просить «значка» на право входа в дом. Том, грубо «освидетельствовав» Мари, заявил безапелляционно, что она притворяется, и приказал ей вернуться к работе.

Началась сцена ужасная. Мари было лет 27–28. У нее уже было раньше два ребенка. Несмотря на то, она страшно мучилась. Изнемогая от боли, подавляла она в себе стоны и старалась немеющими руками делать свое дело. Я помогала ей, сколько могла. Но несколько раз Мари не могла удержать крика и один раз, простонав, выронила серп из рук. Том, подбежав с ругательствами, стал хлестать ее бичом. Зрелище было отвратительное. Женщину, мучившуюся родами, еле державшуюся на ногах (Мари стояла согнувшись), секли безжалостно. Когда Том, утомившись, отошел самодовольно, Мари была вся в крови.

Еще несколько минут все признаки совершающихся родов стали настолько явными, что нельзя было спорить. Том швырнул Мари «значок». Я поцеловала подругу благоговейно, как мученицу, и она заплетающимися ногами пошла к дому. Мне было, однако, видно, что у нее не хватило сил дойти. Она упала на дороге и здесь, в пыли, около грязной канавы, родила своего третьего ребенка, чернокожего, сына одного из тех палачей, которые свирепо терзали его мать. Не смея сама покинуть своего поста, работая, не разгибая спины, я, конечно, не спускала глаз с подруги. Мари не меньше часа лежала на дороге, без помощи, может быть, без чувств. Не выдержав, я заявила об этом Тому… Результат, разумеется, был один: плети, которые окровавили и меня.

Настал час обеда. Едва услышав удар барабана, позволявший оставить работу, я кинулась к Мари. Она была чуть жива от пережитого. Я оказала ей всю ту помощь, какую могла. Но потом мне пришлось побудить ее встать на ноги и идти в дом, потому что там она могла по крайней мере найти воды, чтобы вымыть себя и новорожденного… Когда после этого я вернулась к обедающим подругам, Том не забыл хлестнуть меня еще раз за то, что я отлучилась от места работ.

Через три дня Мари вернулась в наш барак, конечно, еще больная. Ребенка у нее взяли, и что с ним сталось впоследствии, мне неизвестно. По гордости Мари скрывала свое недомогание, но я уверена, что эти страшные роды и были причиной, что менее чем через год ее не стало…

Мари рассказала мне о всех ужасах, которые пришлось видеть в «доме». Ее рассказ был так страшен, что я дала себе слово ни за что не входить в это учреждение.

Однако слова этого мне сдержать не пришлось, и теперь предстоит мне рассказать, как довелось мне лично быть в этом «доме» и что я там пережила.

VII

Когда Мари рожала, я была уже беременна. Кто был моего ребенка, как было мне знать? — Я должна была отдавать свое тело всем мужчинам, которые имели какое-нибудь отношение к нашей администрации: от высших начальников до простых сторожей…

По мере того как подходили для меня дни родов, я расспрашивала подруг, как мне лучше устроиться. Все, и европеянки и цветнокожие, в один голос советовали не ходить в «дом». Говорили, что теснота, духота и грязь достигают там последних пределов. Женщины разрешаются от бремени полусидя, в вони и в липкой грязи, безо всякой посторонней помощи. При этом более сильные всячески притесняют более слабых, бьют их, оскорбляют, — особенно цветнокожих европеек. «Сто раз лучше родить за работой с граблями в руках, чем в доме, — по крайней мере, дышать есть чем», — говорили мне.

Выслушав все эти рассказы, я, действительно, решила в дом не идти, и, когда после одного рабочего дня я почувствовала себя дурно, я никому об этом не сказала, скрыла свое положение даже от подруг, чтобы не волновать их напрасно. То были мои первые роды, и я знала, что они протянутся довольно долго. Всю ночь промучила боль, но утром я, все не подавая никому виду, встала вместе со всеми и потащилась на работу. Мари заприметила мою крайнюю бледность и мое томление и спросила:

— У тебя не начинается ли? Я ответила:

— Кажется, еще не сегодня.

То была осень, и мы граблями ворошили сено. Перемогаясь, я работала до полдня, до отдыха, и после отдыха взялась опять за грабли. Но с каждым получасом боли все усиливались, и я едва могла идти. Несколько раз боли были так сильны, что я лишь с трудом удерживала стон. Наконец, у меня не хватило сил, я вскрикнула и выронила грабли.

Надсмотрщик, тотчас подскочив, хлестнул меня бичом по плечам.

Закусив губу, я наклонилась, чтобы поднять грабли, но боль опять схватила меня, и я села на землю, за что получила второй удар.

Может быть, и после этого я смогла бы скрыть свое состояние, если бы здесь не случилось со мной того явления, которое медицина знает под названием «вод». Из меня хлынула жидкость, и надсмотрщик понял, в чем дело.

Сейчас же начал он меня осыпать бранью, крича: — Ребенок-то денег стоит! Чего не идешь в дом? Родишь мертвого!

Я могла бы ему напомнить, что в другое время он сам пускал родящую с поля, но спорить было бесполезно, да мне и не до того было. Я стояла, тогда как из меня продолжала литься жидкость. Так как я нарушила ход работ, надсмотрщик пинком вытолкнул меня из строя, я упала, а другие невольницы пошли дальше.

Несколько минут я пролежала на свежескошенной траве, и мне стало легче. К тому же, как говорится, «воды прошли». Встав, я подошла к надсмотрщику и попросила у него «значок» на право входа в дом.

Надсмотрщик стал надо мной насмехаться.

Пока так стояли мы друг против друга, звероподобный негр с бичом в руке и я, забитая, измученная, страдающая, — вдруг на нас упала тень всадника. К нам подъехал верхом молодой метис, сын главного распорядителя всего округа, юноша по имени Альд, которого мы уже не раз видали на работах. Это был молодой человек, лет 16–17<-ти>, красивый лицом и, если угодно, не дурной по природе, но, конечно, страшно испорченный жизнью. На работы он приезжал исключительно затем, чтоб выбирать себе среди рабынь — наложниц на ночь.

Альд спросил надсмотрщика:

— За что ты бьешь ее?

Надсмотрщик отвечал почтительно:

— Она не исполняет правил.

Альд ответил заносчиво:

— Она мне нравится, и я ее прощаю, отпусти ее на сегодня ко мне.

Надсмотрщик, видя, что добыча у него ускользает, возразил:

— Осмелюсь указать, она в таком положении…

Альд закричал на него:

— Как ты смеешь спорить! Я велю дать тебе сто розг!

И прибавил, обращаясь ко мне:

— Иди за мной.

Я схватилась за его стремя и потащилась за ним с места работ. Я знала, что надсмотрщик провожал меня глазами мстителя, а подруги — завистливыми.

VIII

Когда мы отъехали немного от поля, Альд спросил меня:

— Что ты сделала?

Я, опасаясь, чтобы Альд не отказался взять меня к себе, поспешила сделать признание.

— Господин, — сказала я, — дело в том, что у меня начались роды, а я, не желая нарушать работ, до тех пор не просила отпуска, пока не упала.

— Так ступай в родильный дом, — сказал Альд, нахмурившись и убедившись, при взгляде на мой живот, что я говорю правду.

— Господин, — взмолилась я. — Не отсылай меня в родильный дом. Там очень тягостно. Возьми меня к себе, как ты это хотел сделать. Конечно, я не могу быть тебе сегодня любовницей, но я постараюсь разными способами доставить тебе удовлетворение…

Я надеюсь, что женщины, которым доведется читать эти записки, не осудят меня за эти слова. Пусть только они представят мое положение. Мне же возможность родить в опрятной комнате, хотя бы и на глазах этого юноши, представлялась тогда счастьем.

Альд, подумав, сказал мне:

— Ну, хорошо, садись ко мне на седло.

Собрав все силы, я вскарабкалась на лошадь, и мы поскакали по направлению к дому распорядителя, причем скачка причиняла мне боль невыразимую. Однако, закусив губы, я старалась переносить ее без стонов.

У дверей дома Альда встретил его домашний раб, старик. Увидя меня, он сказал:

— Ну, господин, и девку вы себе выбрали, с эдаким животом! Да она у вас родит в постели!

Я, приняв, сколько могла, беспечный вид, ответила:

— Полно, старик, мы еще с твоим господином позабавимся.

Добрый юноша понимал мое положение и провел меня прямо в свою комнату, хотя еще было рано.

Я упала перед ним на колени, поцеловала ему полу одежды и сказала:

— Великодушный господин! Небо воздаст тебе за то, что ты для меня сделал.

Альд был молод, и его забавляло мое положение. Он велел мне лечь в постель и стал меня рассматривать с любопытством. Я, скрывая боль, всячески старалась его заинтересовать и позабавить. Это было единственное для меня средство пользоваться чистой постелью.

Не буду говорить о том, что мне все же пришлось сыграть роль любовницы Альда… промолчим об этом. Лучше скажу, что Альд проявил ко мне немало заботливости, дал мне воды, замечая, что меня охватывает приступ боли, оставлял меня в покое и т. д.

Так, вдвоем с юношей, я провела в его постели часа два… Но, к сожалению и к моему отчаянию, акт родов шел у меня крайне медленно, и я уже начинала бояться, что у меня что-либо неправильно и что мне нужна будет акушерская помощь, о которой, конечно, нечего было и мечтать.

Но случилось нечто другое, более ужасное.

IX

Послышался топот лошади, и кто-то подъехал к дому.

Скоро за дверью раздался вопрос:

— Альд, где ты? Я к тебе.

Я сложила умоляюще руки, но Альд, не замечая моего жеста, крикнул:

— Сюда, Юпи.

Вошел другой юноша, приятель Альда, толстый, грубый.

В это время я лежала на постели, совершенно обнаженная. При входе Юпи я села и прикрылась циновкой.

— Эге! — сказал Юпи, — у тебя женушка. Дай и мне с ней позабавиться.

Альд, невольно принимая тон своего товарища, возразил:

— Мало годна она для забавы.

— А что?

— Она родит.

— У тебя? тут?

— Ну да, у меня.

— Отчего же ты ее не выгонишь?

Альд не посмел сказать, что пожалел меня, и ответил:

— А мне интересно посмотреть, как это у женщин делается. Не случалось раньше видеть.

— Дурак, — возразил Юпи, — ничего интересного. Я десять раз видел. У нас иногда заставляют рабынь родить во время ужина — напоказ. Ну-ка поглядим твою красотку.

Я тем временем сошла с кровати и стояла перед двумя юношами, ожидая всего дурного. Обращаясь к Юпи, я сказала:

— Господин! Не гневайся на меня. Я женщина покладистая. Исполню все, что прикажешь.

Юпи отпустил какую-то грязную остроту относительно моего тела, грубо похлопал меня по моему большому животу, пожал мне поясницу, спрашивая: «больно?», потом распорядился:

— Ну-ка, пляши!

И добавил, обращаясь к Альду:

— У нас иные так во время пляски и рожали.

У меня дух захватило от предчувствия предстоящей боли. Однако ослушаться я не смела. Как могла, как умела, я начала какой-то дикий танец, превозмогая боль «потуг».

<На этом текст обрывается.>

<1906–1909>


Редакция выражает благодарность Сергею Капрарю за предоставленный текст произведения.

Комментариев: 2 RSS

Оставьте комментарий!
  • Анон
  • Юзер

Войдите на сайт, если Вы уже зарегистрированы, или пройдите регистрацию-подписку на "DARKER", чтобы оставлять комментарии без модерации.

Вы можете войти под своим логином или зарегистрироваться на сайте.

(обязательно)

  • 1 Satampra 26-03-2019 18:40

    Почему столько ошибок, даже я заметил!

    Этот рассказ некоторые считают эротическим, забавные какие встречаются люди.

    Учитываю...
    • 2 Артём Агеев 29-03-2019 22:53

      Для публикации использован текст из сборника "Неизданное и несобранное" (Ключ, Книга и бизнес, 1998), где печатался по автографу Брюсова. Там же в примечании к повести отмечено, что это "видимо, беловой автограф с незначительной правкой". Другие автографы неизвестны, а более "чистых" редакций просто не существует, т. к. повесть не была окончена.

      Учитываю...