DARKER

онлайн журнал ужасов и мистики

УЖАС АМИТИВИЛЛЯ: МОТЕЛЬ ПРИЗРАКОВ

Евгений Абрамович «Сырость»

Иллюстрация Ольги Мальчиковой


Эсер Иван Фёдоров был заключен в Трубецкой бастион Петропавловской крепости осенью 1903 года за участие в подготовке к покушению на жизнь великого князя Михаила Александровича. Полиция накрыла их боевую группу по наводке кого-то из своих. Предатель остался неизвестен, а арестованных революционеров после допросов, следствия и быстрого суда разбросали по разным тюрьмам. Всех, кроме одного, по прозвищу Савка-Чума. Он погиб в короткой перестрелке с полицейскими.

В следственной тюрьме арестантов набивалось по двадцать человек в тесные камеры. Вместе держали политических, уголовников и бродяг. Сокамерники менялись постоянно, Фёдоров не успевал запомнить лиц и имён. Однажды на прогулке в тюремном дворе кто-то сунул ему в руки скрученный в трубочку бумажный листок.

— Держите, товарищ, — едва слышно шепнул возле уха простуженный голос, — изучите и передайте другому.

Фёдоров сунул бумажку за пазуху. Разворачивать не стал — опасно, заметят. Он действовал как можно быстрее и незаметнее, но трюк не укрылся от зорких глаз надзирателей.

— Что передаём?! — рявкнул усатый детина в фуражке. — А ну ходь сюды! А ну покажь!

Фёдорова локтями затолкали вглубь толпы арестантов, подальше от охраны. Заслонили, сами смешались вокруг. Кто-то грозно двинулся в сторону надзирателя.

— Уйди, палач!

— Держиморда! — разнеслось со всех сторон.

— Холуй!

Иные перешли с криков на лозунги:

— Хватит пить кровь трудового народа!

— Эт ты, шоль, трудовой? — нашёлся с ответом усатый. — Сынок-гимназистик. Белоручка, мать твою растак!..

Надзиратели мастерски владели матерным словом, отчего у начитанных интеллигентов, которые часто встречались среди политических, непроизвольно опускались глаза, а лица наливались стыдливым румянцем, как у городских барышень. Но тут толпа арестантов стала плечом к плечу, сделала шаг к усатому. Тот стушевался, непроизвольно оглянулся по сторонам в поисках поддержки. В тюремном дворе появились еще несколько охранников. Двое несли винтовки. Заключенные продолжали стоять. То ли для разрядки атмосферы, то ли по прихоти тронутого ума над головами понеслись слова разудалой частушки.

— У подружки русы косы ниже пояса вились, — нескладно пропел уже знакомый Фёдорову голос. — Вот за эти русы косы мы с товарищем дрались!..

Арестанты заулыбались, заулюлюкали. Десяток ног принялся в такт песне месить тюремную грязь. Кто-то засвистел, нырнул к земле, пошёл вприсядку.

— Эх, товарищ мой — орёл, до чего ж меня довёл?

Довёл до леса тёмного, до домика казённого!

Опешившие охранники, раскрыв рты, смотрели на пляшущих арестантов, напрочь забыв о причине шума, маленькой бумажной скрутке, переданной одним другому.

— Петербургская тюрьма, с поворотом лесенки!

Мы с товарищем сидели, распевали песенки!..

Потом, уже после вечерней переклички и отбоя, Фёдоров, лёжа на верхних нарах, достал из-за пазухи бумажку. Аккуратно развернул, словно это была банковская облигация или карта сокровищ. Не испортить, не порвать. За столом в центре камеры резались в карты уголовники, приглушенно ржали и тихо матерились, чтобы не привлечь охранников. На столе стояла маленькая коптящая свечка, которая давала слабый свет. В его отблесках Фёдоров начал вчитываться в кривые буквы, мелко нарисованные на клочке газетной бумаги.

Это была тюремная азбука. Шифр, которым пользовались заключенные в тюрьмах Петербурга, а может, и всей империи. Двадцать восемь букв располагались в шесть строк и пять столбцов. Для удобства из алфавита убрали наименее употребительные вроде мягкого и твердого знаков, э, ё, й, i и ятя. Общаться узники могли только перестукиванием через тюремные стены. Каждую букву нужного слова выстукивали в два приёма. Сначала номер строки, потом номер столбца. Необходимо было наизусть выучить расположение каждой буквы в азбуке, чтобы потом безошибочно передавать и получать сообщения. Чем Фёдоров и занимался большую часть ночи. Сон всё равно не шёл. Спать не давали голоса играющих уголовников, кусачие тюремные клопы и собственные тревожные мысли.

На следующий день он сунул бумажку другому арестанту, запуганному студенту, взятому за распространение листовок.

— Держите, товарищ. Изучите и передайте другому.


Только потом Фёдоров понял важность, почти святость знания тюремной азбуки. Несчастной бумажки, из-за которой заключённые готовы были идти на риск, драться и ругаться с охраной. Он понял это, когда за его спиной закрылись массивные двери одиночной камеры Трубецкого бастиона. Холодный и сырой бетонный прямоугольник с низким сводчатым потолком. Под ним маленькое зарешеченное оконце, в которое видна только крепостная стена и кусочек неба. Прикрученная к полу железная кровать с войлоком вместо матраса, набитая соломой подушка и откидной столик у стены. Всё. Больше ничего.

А самое главное — абсолютная тишина. Такая, что обволакивала заключённого с ног до головы, затягивала, заворачивала в себя, лишая мыслей, воли. Режим тишины сохранялся в бастионе неукоснительно, за любое его нарушение унтер-офицеры карали жестоко. Побои, смирительные халаты и карцер. Им пугали ещё в следственной тюрьме. Арестанты из бывалых рассказывали новичкам жуткие истории о тоскливом одиночестве в тёмном каменном мешке, о холоде и голоде, о перегрызенных в отчаянии венах и сошедших с ума сидельцах. Неясно было до конца, говорили они правду либо просто пугали новеньких страшными историями из тюремного фольклора. Фёдорову было всё равно. Первые дни он пребывал в апатии, отчаяние съедало живьём. Тишина, бетонные стены и сырость. Казалось, что прямо снаружи, за стенами камеры перекатывает холодные воды Нева, угрожая перелиться через маленькое окошко, заползти внутрь, расцвести на стенах плесенью и грибком, добраться до одинокого, несчастного человека. От сырости по ночам ломило кости, в груди поселился зуд, в носу щипало. Фёдоров сморкался и заходился кашлем.

— Простуда, — вполголоса успокаивал он сам себя, — обычная простуда…

В голову однако лезли мысли о чахотке и пневмонии. Никак нельзя было их прогнать. Мысли о возможных болезнях, о будущем. Что его ждёт впереди? Год-другой в тюремной камере. Потом этап, ссылка, каторга. Он видел товарищей, которые возвращались оттуда. Здесь о них ходили легенды. Бесстрашные бойцы, смелые, несгибаемые. После возвращения они порой приходили на собрания организации. Сломленные и разбитые. Тридцатилетние старики. Седые волосы, трясущиеся руки, опущенные взгляды.

Гнетущие мысли пожирали Фёдорова, лишали сна и покоя, хватали за душу холодными пальцами тревоги. Казалось, что за пределами камеры не осталось ничего, весь мир исчез. Звуки, которые доносились снаружи через окно, были обманом, чьей-то жестокой шуткой. Крики солдат крепостного гарнизона, плеск Невы, тихие, как наваждение, отдалённые звуки города. Словно под окном стоит невидимый многоголосый призрак и на разные лады издевается над узниками, давая надежду, что, кроме камер, есть что-то ещё.

Из ступора Фёдорова вывел стук. Прерывистый и осторожный, но явный, звонкий. Неясно, откуда именно он шёл. Сверху или со стороны. Стук просто отразился от бетона камеры, коснулся заключённого и призрачным эхом повис под самым потолком. Фёдоров вскочил с койки, прислушался, сразу вспомнив выученную азбуку. Четыре удара — номер строки, три — номер столбца. Буква Т. Дальше два и четыре — И. Пять и один — Х. Фёдоров слушал и запоминал. Когда стук прекратился, Фёдоров выстроил у себя в голове получившуюся фразу: «Тихон все. Смен караул». Как можно более коротко, сокращая слова, но так, чтобы всем было понятно. Фёдоров уже знал, что Тихоном звали самого сурового и жестокого унтер-офицера из охраны, который любил пускать в ход кулаки и палку, не брезговал ни карцером, ни лишением пищи. При нём ни о какой азбуке не могло быть и речи, любое нарушение тишины каралось сурово. Но пока надзиратели сменяют друг друга и передают дела, у заключённых было несколько минут для общения.

Фёдоров не знал, что ответить. Мысли путались. Хотелось сказать сразу много всего. Но он сдержал себя: надо сохранять осторожность. Взял со стола металлическую кружку и выстучал о ножку кровати только одно слово. Четыре удара и два — С. Три и пять — П. Когда он закончил, получилось «Спасибо». Благодарность неизвестному узнику за информацию и напоминание другим и себе, что он сам, Фёдоров, ещё здесь. Ещё жив.


Дни в заключении продолжали тянуться, как липкий прогорклый мёд. Тяжело, нудно, не принося ничего, кроме тоски. Время отсчитывалось от каждой кормёжки, когда в железной двери камеры со скрипом открывалось окошко и грубые руки охранника ставили туда жестяную миску с баландой. Унтер-офицеры всё делали молча, общаться напрямую с заключёнными они могли только в крайнем случае. Арестантам же разговоры с охраной возбранялись категорически. За нарушение полагалось двое суток карцера. Тюремные старожилы находили лазейки и уловки. Начинали общаться с более мягкими и человечными надзирателями. Через них передавали записки соседям в другие камеры, письма родным и товарищам на волю. Иные даже получали от охраны папиросы и водку по особым случаям. За всё расплачивались деньгами, контрабандой переданными в посылках от родственников.

Но с надзирателями следовало держать ухо востро. Никто из них не делал ничего из сочувствия к заключённым, каждый искал свою выгоду. Ещё на воле Фёдоров слышал историю, как один из унтер-офицеров втёрся заключённому в доверие, выполняя все его просьбы почти задаром. В результате тот попросил передать сообщение для своей организации на воле. Унтер-офицер пошёл на встречу, предварительно сообщив о ней полиции. Всех собравшихся взяли, на допросах они выдали остальных. Узнав об этом, доверчивый арестант начал голодовку, грубо нарушал тишину и тюремный режим. За это его избили до полусмерти. Позже несчастный скончался от голода и побоев в крепостном лазарете, а тот самый унтер-офицер получил премию и благодарность от начальства за раскрытие преступной группы и пресечение тюремного бунта.

У Фёдорова не было ничего. Ни денег, ни передач, ни связей на воле и в тюрьме. Он, внук обедневшего помещика из Витебской губернии, нищий студент и на полставки помощник адвоката, вступил в организацию больше года назад, когда у неё только-только появилось боевое крыло. Кровь кипела, хотелось действий. В их группе никто не знал друг друга по именам, только прозвища. Так в случае облавы они не смогли бы выдать других на допросах, что и вышло.

Фёдоров был одновременно готов и не готов к тюрьме. Ему рассказывали, что такое возможно, он понимал, на что идёт. Но ведь никто не говорил, что всё будет именно так. Сырость, холод, скука, тоска и одиночество. Осень клонилась к середине, на улице холодало. В окне был виден край тёмного низкого неба, которое изливалось дождями. Камеры отапливались, но тепло это было скудным, его не хватало, чтобы прогреть остывающий бетон и железо. Стальная кровать была сделана будто изо льда, холодом обжигала тело через войлок матраса. Фёдоров просыпался, не чувствуя пальцев, его бил озноб. От дыхания перед лицом плавали облачка пара. Кашель усилился, стал более глубоким, грудным, болью отдавался внутри. Из одежды на Фёдорове была только казённая арестантская форма — плотная холщовая роба с красными ромбами на груди и спине, чтобы в случае бунта или побега охранникам было удобнее в него целиться.

Но хуже всего была тишина. Она и тоскливое одиночество. Однажды в отчаянии Фёдоров вцепился в руку, которая через окошко в двери подала ему пищу.

— Пожалуйста, — молил он, — поговорите со мной…

Грубая тяжёлая пятерня выскользнула из онемевших пальцев заключённого. Быстро, брезгливо.

— Ну, — словно даже удивился хриплый голос снаружи, — в карцер захотел? Устроим.

Этой слабости Фёдоров стыдился, ненавидел и презирал себя. Тем же днём он в кровь разбил кулаки о стену камеры. Боль отрезвила. Бурые кровяные пятна на бетоне стали напоминанием о проступке. Наутро они исчезли, будто их кто-то смыл. Фёдоров даже не заметил этого.

Спасала тюремная азбука. Стучали обычно днём, во время смены караула. Ночью общались реже, осторожней. Звук разносился лучше, но был слышен не только узникам. Охрана всегда была начеку. Часто во время прибытия новых партий арестантов играли в старую тюремную игру. Кто-то один выстукивал вопрос: «Кто ты?» Остальные отвечали, чаще всего имя, фамилию, род занятий и место рождения. Так заключённые в камерах знакомились или просто напоминали о себе. Раз за разом Фёдоров выстукивал: «Федоров. Иван. Витебск губ. Есер».


Личных вещей у Фёдорова не было. Кроме подушки с матрасом, в камере находились только лампа с ограниченным запасом керосина и потрёпанное Евангелие, которое он прочёл уже несколько раз от корки до корки. Других книг и вещей не полагалось. В корешке Евангелия он однажды нашёл маленький изгрызенный карандаш, который долго рассматривал, подносил к глазам, держал на ладони. Он казался ему чудом, подарком судьбы.

В детстве он любил рисовать. Мечтал даже стать художником. Из всех родных у Фёдорова был только отец — молчаливый, глубоко верующий, вечно больной человек с тяжёлым взглядом и таким же характером. Мать рано умерла от холеры, Фёдоров её совсем не помнил. От неё остался только фамильный кулон в форме сердечка и одинокая могила на деревенском кладбище, которое они с отцом посещали по церковным праздникам. Отец продал за семейные долги загородное поместье и вместе с сыном перебрался в тесную квартирку на окраине Витебска. С утра до ночи пропадал на службе, устроился приказчиком в лавку местного купца. Изводил Фёдорова-младшего подзатыльниками, молитвами и бесконечной учёбой. Фёдоров был лучшим учеником в приходской школе, а потом и в гимназии. Им двигало только одно — желание уехать от отца, от постылой жизни под гнётом и постоянной нужды.

Поначалу Петербург показался ему сказкой. Университет и студенческие гуляния. Тайные собрания, дебаты и споры. Однако потом он понял, что улицы в столице вымощены не золотом, а кровью и слезами таких, как он. Непризнанных талантов и мечтателей, выскочек с задворок империи. Его рисунки не заинтересовали никого. Везде он получал отказы. В галереях, мастерских, журналах и газетах. Учёба отупляла, служба тяготила, пьянки казались бессмысленными, к тому же на них постоянно не хватало средств. Растущие долги подводили к пропасти. Именно тогда Фёдоров увлекся идеями народников, хотелось что-то изменить. Это и привело его в одиночную камеру.

Фёдоров снова поднял карандаш, пальцем проверил остроту грифеля. Встал с кровати, подошёл к стене. Долго смотрел на неё, не в силах начать. Перед ним был холст, альбомный лист. Его съедали подзабытые уже муки творчества, невозможность начать. Наконец он поднял руку, с тихим шорохом провёл карандашом по стене. Одну линию, другую, ещё и ещё. Подвёл, заштриховал. Отошёл, разглядывая то, что получилось. Свой первый рисунок за долгое время. То, что пришло на ум. На стене красовалось карандашное изображение обнаженной девушки. Она сидела спиной к наблюдателю, поджав под себя ноги. Голова повёрнута в сторону, виден точёный профиль, длинные волосы спадают на плечи и спину. Фёдоров даже улыбнулся, глядя на рисунок. С женщиной он был только один раз. Как-то с товарищем-студентом пошли к проститутке, оставив у неё часть стипендии и жалования. Потом Фёдоров ещё долго прислушивался к своему телу, тревожно рассматривал каждый новый прыщик, боялся сифилиса. Отличное было бы окончание его никчёмной жизни. Девушек из университетского окружения он не привлекал, был слишком беден. Дамы в организации были заняты дебатами и борьбой. Фёдоров ещё долго рассматривал девушку на стене, пока не отправился спать.

Посреди ночи его разбудил стук. Кто-то настойчиво повторял одно и то же. Монотонно, раз за разом. Не боясь, что услышит охрана. Послание было коротким и странным. «Еще». Ещё? Что это значит? Фёдоров привычно взял кружку и выстучал осторожное «Что?». «Еще», повторял неизвестный. «Еще». «Рис еще».

Рисуй ещё? Фёдоров вскочил с кровати, его пробил холодный пот. Показалось, что в камере он не один, что по тёмным углам прячется кто-то. Он осторожно зажег лампу, по стенам заплясали тусклые пятна света. Никого, он по-прежнему один. Даже стук прекратился. Только рисунок на стене изменился, стал другим. Фёдоров не стал смотреть. Погасил лампу, свернулся на кровати, пытаясь согреться. До утра он уже не заснул. Его донимал кашель и нахлынувшие мысли. В камере стало ещё холоднее и сырее. Воздух стал плотным и влажным.


Бунт начался стихийно, как наводнение. Кого-то из новеньких бросили в карцер за вырванные из Евангелия страницы, он собирался пустить их на записки. Порча книг строжайше запрещалась и каралась двумя сутками «тёмного». Арестант сопротивлялся, за что его крепко приложили головой о каменные ступени лестницы. Тюрьма взорвалась, как пороховая бочка. Уставшие от безделья и одиночества заключённые ждали только повода. Они рвали подушки, матрасы и книги. Ломали табуретки, разбивали лампы, жгли керосином книги. Отказывались есть, бросались пищей в унтер-офицеров. Охрана усмиряла бунтовщиков методично, по одному. Ходили с ключами от камеры к камере, открывали двери, били. Самых ретивых бросали в карцеры на каждом этаже.

Фёдоров был далёк от происходящего в тюрьме. В последние дни он потерял сон и покой. Его донимал стук, адресованный, как он знал, только ему. Неизвестный раз за разом выводил одно и то же — «Рисуи», пять букв тюремной азбуки с отброшенным за ненадобностью и кратким, комбинация звуков. Рисуй ещё. Пока бастион содрогался от криков узников, Фёдоров сходил с ума от страха. Одиночная камера стала застенком, пыточной. Казалось, за ним постоянно кто-то наблюдает, следит. Заключённые из соседних камер барабанили по стенам и кроватям на разные лады, безмолвной азбукой раздавались призывы и манифесты. Среди всего этого многоголосья Фёдоров чётко различал то, что предназначалось только ему. Рисуй. Четыре удара и один, два и четыре, четыре и два, четыре и четыре, два и четыре. Рисуй.

В панике он прижимался к холодной двери, молотил в неё кулаками.

— Выпустите! — орал он. — Не могу больше!

Приглушённые вопли арестантов вторили ему.

— Палачи! — кричали они.

— Сволочи!

— Холуи!

По коридору, тяжело ступая, прошагали несколько пар ног.

— Вертухайся! — рявкнул надзиратель.

— Пущай вертухаи вертухаются! — дерзко ответил ему молодой голос. — А я свободный человек, я иду.

Фёдоров отполз от двери, растянулся на койке, закашлялся, сгибаясь в приступе. Потянулся к книге на столике. Отвлечься, забыться. Том резко потяжелел, прибавил в весе. Пальцы обдало влагой и холодом. Фёдоров, не понимая, раскрыл книгу, со страниц ручейками полилась мутная вода, листы склеились, расцвели пушистой разноцветной плесенью. В ноздри ударил сырой тяжёлый смрад. Он брезгливо отбросил книгу в угол. Та влажно хлюпнула, ударившись. Стук усилился, стал требовательным, грозным. Рисуй, рисуй, рисуй. Добавилось что-то ещё, Фёдоров прислушался. Пять ударов и один — Х. Один и один — А. Ха. Это повторялось снова и снова. Ха-ха-ха. Смех. Невидимый собеседник смеялся. Фёдоров привычно взял кружку, отстучал по ножке кровати: «Кто ты?» Его прошиб пот. Первый раз он решил спросить об этом у собеседника напрямую. Молчали долго, будто думали. Наконец осторожно ответили: «Это я». Потом снова знакомое: «Рисуй». Чередуя фразу и слова. Рисуй. Это я. Рисуй. Это я. Рисуй. Это я.

Фёдоров даже не заметил, как открылась дверь. На пороге камеры стояли трое унтер-офицеров. Вперёд вышел высокий и рыжеусый. Тихон, гроза всех арестантов. Держал в руках смирительный халат, рукава которого свисали до пола.

— Ну шо, — спросил, — твой черёд, барабанщик. Сам пойдёшь? По-хорошему али как? С рубахой али без?

Он потряс халатом перед собой. Фёдоров вскочил с койки, бросился к выходу. Коридор, увиденный впервые за долгое время, казался спасением. Его сбили с ног, навалились сверху, прижали к полу. Он вырывался и кусался, матерился на чём свет.

— Ух, юркий, шельма! — пыхтели над ним надзиратели. — Что твой пескарь!

— Ничего, не таких ещё прижимали.

— Куда его?

— Тут на первом свободно. Хохол тот вышел, в камере уже. Тише травы теперь, как шёлковый.

— Этот тоже ночку-другую в тёмном переночует, таким же станет.

Связанного по рукам, его поволокли по коридору. Когда за ним закрылись двери карцера, Фёдоров ходил, натыкаясь на стены. Карцер был в разы меньше обычной камеры. Узкий каменный мешок. Окно закрыто ставней, света нет, за что его и называли тёмным. Лежак убрали, стол задвинули в стену. Смирительный халат не сняли, Фёдоров, связанный, мог только стоять в сырой темноте и топтаться от стенки к стенке. Тишина карцера казалась полной, абсолютной. Вдруг её нарушил уже знакомый стук. Рисуй.

— Не могу, — пробубнил Фёдоров под нос.

Рисуй.

— Не могу.

Рисуй.

— Не могу! — Он сорвался на крик. — Не могу! Не могу, падла! Не видишь, что ли?! Не видишь, где я?!

В темноте он ходил по камере, больно бился о холодные стены плечами и головой, срывая горло, проклинал на чём свет невидимого собеседника. Вдруг стук изменился. Теперь выстукивали только одну букву. Пять ударов и четыре — Ш. Раз за разом — ш-ш-ш. Кто-то просил замолчать. И тут же выдал короткую фразу: «Они идут». Потом ещё одну: «Они знают».

— Кто? — хрипло спросил Фёдоров.

Никто не ответил. Карцер зазвенел тишиной. Только слышно было, как глухо перекатывается Нева, будто прямо за стеной. И там же — что-то другое. Чьё-то дыхание, тяжёлые движения. Кто-то большой тёрся о стену снаружи. Так, что стонали камни в кладке. Снизу заурчала вода, ноги обдало холодом. В камере завоняло сыростью и плесенью, тухлой рыбой. Рядом кто-то зашевелился, прямо здесь, в карцере. Фёдоров затаил дыхание, вжался спиной в стену. Связанные халатом руки онемели, глухо ныли. Невидимый гость шумно дышал, влажно хлюпал где-то рядом. Приблизился. В темноте Фёдоров не видел даже очертаний, только чувствовал разнёсшиеся вокруг холод и вонь. Кто-то приблизился ещё, потрогал человека за лицо. Прикосновение было мерзким, будто рыбина задела хвостом, на коже остался влажный склизкий след. Фёдоров закричал, заметался по карцеру, несколько раз наткнулся на холодное скользкое тело, бился о стены.

Рисуй, проснулся стук. Рисуй. Фёдоров ногами колотил по стенам. Один удар и два. Четыре и четыре. Один и пять. Четыре и четыре. Буду. Буду рисовать. Слов не было, голосом он мог только кричать. В углу камеры он бился головой о стену, выстукивал только одно слово. Буду. Только замолчи. По лицу текла кровь, единственное горячее, что здесь было.

Стук прекратился, и больше не появлялся никто. Первую ночь Фёдоров провёл на ногах, связанный смирительным халатом. Он не чувствовал ни связанных рук, ни промёрзших мокрых ног. Кашель душил каждую минуту. Фёдоров задыхался, сплёвывал мокроту и слюну. Глаза слезились.

Когда дверь открылась, его развязали. Внесли нары, откинули столик, поставили кружку воды и кусок хлеба. Даже дали ведро — умыться. Ссадина на лбу зудела и сочилась сукровицей. Когда дверь снова закрылась, Фёдоров, почти не жуя, затолкал в рот хлеб, запил ледяной водой, размял руки. Растянулся на жёстком лежаке и забылся сном.

В карцере он провёл трое суток. Его прежняя камера теперь показалась ему милее родного дома. Светлая, просторная, сухая. Всё познаётся в сравнении. Как только его снова оставили одного, Фёдоров услышал знакомый стук. Рисуй. Он нагнулся возле кровати, нащупал припрятанный между прутьями карандаш.

— Что? — вслух спросил он у тишины.

«Я скажу, — ответил стук, — я помню. Я помню себя».

Фёдоров слушал и рисовал то, что ему говорили. Когда он закончил, на стене красовался чёрный скелет. Вытянутые ноги, запрокинутый оскаленный череп, руки, сложенные на грудной клетке.

Вдруг скелет на стене зашевелился, расправил конечности, сжал в кулак пальцы, покрутил головой. Фёдоров смотрел завороженно, как на движущиеся картинки в театре чудес. Стена пошла трещинами, оттуда струйками побежала грязная вода. Из рытвин вылезали черви, свешивались вниз, падали на пол, шевелились и извивались там. Из стены показалась одна костлявая рука, вторая, пустоглазый пожелтевший череп. Скелет опустил ноги на пол, неуверенно сделал шаг, схватился рукой за стену. Трещины за ним закрылись, зарубцевались, как старые шрамы на коже. Мертвец крутил головой. Истлевшие кости, покрытые остатками плоти. Обрывок кожи, шмат сгнившего жира, высохшее сухожилие. Между костями копошились черви, пиявки и мокрицы, бахромой свешивались водоросли и тина. Драгоценностями красовались ракушки. Скелет посмотрел тёмными глазницами на застывшего человека. Костлявый кулак сжался, постучал по бетонной стене. Рисуй.

— Что? — снова спросил Фёдоров.

Скелет опять постучал. «Я покажу. Я помню. Я вспоминаю».


Фёдоров трудился не покладая рук. Прерывался только на сон и пищу. Оживший скелет исчез так же, как и появился. Рисунок на стене тоже пропал. На его месте должен был появиться другой, Фёдоров в этом не сомневался. Стук говорил ему, что рисовать. Когда он закончил, в камере появилась женщина. Вышла из растрескавшейся стены, как и в первый раз. Её сопровождала свита из червей и пиявок. По полу запрыгали лягушки. Камера наполнилась смрадом затхлой воды и мёртвой рыбы. Сырость стала плотной, почти осязаемой.

Художник вжался в стену, не в силах взглянуть на своё творение. На то, что вызвало его. Женщина постучала. «Посмотри на меня». Он поднял глаза. Грязный, тяжёлый от влаги то ли балахон, то ли платье, то ли больничный халат. На голове высокий колпак, закрывающий лицо. Сквозь прорези видны только глаза, покрасневшие, больные, воспалённые. Там, где должен быть рот, — тёмно-бурые пятна, похожие на кровь. Из-под колпака выбиваются на грудь и плечи спутанные патлы грязных волос. Женщина молча смотрела на Фёдорова в упор, не двигалась. Дыхание её было тяжёлым, хриплым, прерывистым, в нём что-то булькало и клокотало. Женщина подняла руку, высохшую, почти птичью кисть, и постучала в стену. «Рисуй». Фёдоров поднял перед собой измочаленный, изгрызенный обломок карандаша, грифеля в котором почти не осталось.

— Мне нечем, — сказал он.

Дыхание женщины на миг остановилось. Она словно собиралась с мыслями и силами.

— Я… помогу…

Слова дались ей с большим трудом, будто речь была ей чуждой. После этого она согнулась пополам, зашлась страшным оглушительным кашлем. Долго сплёвывала кровь и слизь. Влага просачивалась через маску, свешивалась до пола длинными, тягучими красно-жёлтыми нитями. Горло и грудь Фёдорова горели огнём. Его тоже раздирал тяжёлый болезненный кашель. В унисон с гостьей.


Женщина не обманула. Материалов для рисования теперь хватало с избытком. Стены камеры трескались, оттуда выползали водяные твари, разрастались колонии растений и плесени. Фёдоров рисовал водорослями, оставляя на стенах зеленоватые разводы. Затушёвывал разноцветным грибком. Чертил контуры чёрным речным илом. Давил лягушек, барахтающихся на полу рыбин, рвал надвое ужей. В ход шло всё — их кровь и внутренность, содержимое желудков и желчных пузырей. Целая палитра красок.

Он работал, стоя по щиколотку в копошащемся ковре скользких существ. Они карабкались по его ногам, заползали под тюремные брюки, ласкали, как пальцы любовницы. Фёдоров улыбался и хохотал. Ему было щекотно, приятно. Время от времени он наклонялся, выхватывал кого-то из общей массы, рвал, давил о стену, размазывал по пальцам и рисовал, рисовал. Никогда он ещё не был так счастлив тем, что делает.

Фёдоров создавал своё главное творение. Шедевр всей жизни. Полотно, на котором должна была быть запечатлена водяная царица на сказочном троне, в окружении своих невероятных слуг. Люди-рыбы с плавниками, жабрами и чешуйчатой кожей. Гигантские раки с грозными клешнями — личная гвардия царицы. Лягушки-советники, стоящие на задних лапах. И, конечно же, она. Венценосная, непревзойдённая, великолепная. В короне из веток плавника и в мантии из золотой тины, в ожерельях из ракушек и камешков.

Он согнулся от кашля. Упал на колени. Приступ был долгим и тяжёлым. Дыхания не хватало, боль пробивала грудь, раздирала горло. На лбу выступил холодный пот, в висках стучало. Фёдоров выплюнул в ладонь большой мокротно-кровяной сгусток. Горячий и трепещущий, как живой. Шмякнул его о стену, растёр по бетону. Отошёл на шаг, полюбовался. Красиво.


После изнурительного труда над картиной Фёдоров почти без сил падал на нары. Теперь они казались ему мягче царских перин. Стены камеры шевелились, шли трещинами и волнами. Бетонная крошка сыпалась с них с тихим шелестом. С потолка капала холодная вода. Казалось, потусторонний мир собирался прорваться через стены крепости. На полу извивался ковёр из речных гадов. Они шевелились, наползали друг на друга, перекручивались, насмерть давили тех, кто был снизу. Лязгал люк в двери — приносили еду. Фёдоров не мог подняться, кто-то другой совал ему миску в слабые пальцы. Охрана не видела ни царицы, ни её свиты. Это всё только для него. Для него.

Лёжа в темноте, Фёдоров подолгу слышал её голос. Теперь она приходила сама, по своей воле. Больше им не требовалось стучать, они обходились словами, разговаривали. Точнее, больше говорила она, Фёдоров только блаженно улыбался, радостный от осознания того, что наконец-то у него появился собеседник. Ослабевший от жара, он только тихо просил:

— Ещё, ещё… поговори со мной… поговори…

— Ах, сударь, — тихо вздыхала она в темноте.

Голос её, всё такой же слабый, не окрепший, часто прерывали паузы и приступы кашля. Но сейчас она говорила почти без остановки, будто навёрстывала упущенное за долгое время молчания.

— Ах, сударь, — повторяла она, — думаете, это вам одиноко?.. ах, сударь… знали бы вы, как это на самом деле… одиночество, которое поглощает, которое окружает, проникает в тебя саму… годы, века… а ведь я была хороша… как же я была хороша… я блистала на балах, по мне млели графы и бароны… мне пророчили удачный брак, богатство и престол… кто знает… но меня обманули… эти мерзкие лживые интриганы, завистливые царственные старухи и их прихвостни… меня заперли здесь… так же, как и вас, мой милый… о да… и я страдала… как же я страдала, сударь, вы даже представить не можете… меня морили холодом и голодом… насмешками и издевательствами… я отдавалась этим скотам за лишнюю тарелку супа… а потом меня разбила болезнь… она забрала мои силы… мою красоту… мой румянец… мою пышность, которая так нравилась мужчинам… чахоточный балахон стал моим саваном… меня похоронили в общей могиле… без служб и ритуалов… а ведь я была христианской… а потом… потом, мой милый сударь… меня забрали к себе твари… они живут под водой… в мире, где нет света и воздуха… я стала их царицей… пришла к тому, что мне предрекали… но это другое, сударь… совсем другое… это было долго… слишком долго… а вы, вы, мой дорогой, спасли меня… благодаря вашим рисункам я вспомнила себя, начала вспоминать… когда вы закончите, я смогу освободиться… я заберу вас с собой, хотите?.. вы ведь закончите?..

— Да, — сквозь кашель хрипел Фёдоров, — закончу… ради вас что угодно… просите…

Она выходила из темноты, садилась рядом. Фёдоров блаженно целовал её холодные скользкие руки. Засыпал с улыбкой. Ему снились древние капища и жуткие ритуалы. Люди выходили на берег реки, к жертвенным столбам. Оставляли там дары и уходили обратно. Горками лежали плоды собранного урожая, зарезанные ягнята и свиньи. Свертки, в которых что-то шевелилось и пищало. Из воды появлялись чешуйчатые существа и забирали всё с собой. Выползали на берег огромные чудовища размером с дом, нежились в прибрежном песке. Затем снова скрывались в тёмных водах древней Невы. Приходили христиане, выкорчёвывали из земли жертвенные камни, ровняли с землёй древние капища, сбрасывали с берега идолов. На этих местах строили жилища и возводили крепости.

Фёдоров видел затопленную, опустевшую крепость. Вода поднялась до вторых этажей, затопила нутро зданий через бойницы и окна камер. Размыла могилы на тюремном кладбище. Мертвецы плавали в ней, как сломанные куклы. По коридорам шастали чудовища, которых сложно было разглядеть. Фёдоров видел пустой затопленный город, как изнанку настоящего Петербурга, его отражение в водной глади. Он шёл по колено в воде по мокрым улицам к сияющему дворцу. Оттуда доносились голоса и песни, нечеловеческие. Те, которые могут исполнять только рты, непривычные к речи. Там сидела она на своём троне из костей водных чудовищ. Место рядом с ней пустовало, ждало его. Царя.

Фёдоров стонал во сне. Пытаясь согреться, обхватывал себя дрожащими руками.


Камера стала его домом. Выходить уже не хотелось. Одиночество не тяготило, как раньше. Ведь теперь с ним была она. Водяная царица. Приходила через проломы в стене, любовалась его работой. Хвалила, награждала поцелуем. Его картину видела только она. Ведь это подарок только для царицы. Тюремная охрана смотрела только на странного заключённого, который днями стоит у стены, водит перед собой руками.

За пределами камеры теперь был другой мир. Смешавшийся. Тот, из которого пришёл арестант Фёдоров, и тот, которым правила водяная царица. Из Невы выползали склизкие чудовища, карабкались по стенам крепости. Фёдоров видел через решётку их немигающие рыбьи глаза, бездонные пасти, утыканные рядами крючковатых мелких зубов. Ночами в крепость пробирались люди-рыбы. Крались вдоль стен за спинами охраны, открывали окошко двери, любопытно смотрели на человека, живописца царицы. Тянули к нему чешуйчатые руки с перепонками между пальцами. Немо открывали рты, силясь что-то сказать.

После работы он лежал, скрючившись, на жёсткой койке. Его терзали кашель и жар. Фёдоров сплёвывал кровь и мокроту. Женщина сидела рядом, её руки гладили по волосам, лицу. Были приятными, холодными. От их прикосновений на коже оставалась плёнка слизи. Иногда он ловил руку, прижимал к губам, целовал. От неё пахло водой, тиной и рыбой.

— Ещё, дорогой мой, — говорила она, — ещё немного.

— Не могу, плохо мне…

Она уговаривала, умела уговаривать. Фёдоров сползал с койки, шатаясь, шёл к стене. Рисовал.

Наконец пришёл день, когда он, затаив дыхание, смог посмотреть на свой шедевр. Фёдоров не мог поверить, что действительно создал это. Сам, своими руками. Стены камеры были исписаны полностью. Все четыре, от пола до потолка. Где теперь все эти критики? Которые так часто ему отказывали? Бездари и торгаши, лишённые вкуса и чувства прекрасного.

Царица восседала на костяном троне. Одетая в тину и водоросли, с украшениями из ракушек и разноцветных камней. В короне из веток плавника. Вокруг неё кипела, бурлила нарисованная жизнь. Удивительная, отталкивающая, жуткая. У ног извивались змеи и угри, прыгали лягушки, ползали улитки и ящерицы. Сплошной живой стеной стояли водяные чудовища и люди-рыбы, огромные раки, совершенно невиданные человеческим глазом твари. Все они шли к царице на поклон, несли дары в лапах, клешнях и щупальцах. На заднем плане из воды выныривали морские драконы и левиафаны. Почтенно склоняли огромные головы. Фёдоров, как мог, насколько хватало роста, попытался заполнить картиной всё пространство помещения. Нарисовать небо потустороннего мира. Не знающее солнца, плотно-водяное, тёмное и голубовато-зелёное, с серым колпаком сводчатого потолка камеры.

Рисунки зашевелились. По стенам поплыли скользкие чешуйчатые тела. На пол опустились перепончатые лапы. Царица сошла с картины во всём своём великолепии. При её виде Фёдоров стушевался, опустил глаза. Недостоин он смотреть на неё. В камере стало тесно. Зажатый скользкими холодными телами, Фёдоров боролся с приступами кашля, которые разрывали ему грудь и горло. Во рту клокотала, горчила кровь.

Царица подошла ближе, обняла за плечи. В её холодных объятиях Фёдоров дал волю чувствам. Заплакал от счастья, зашёлся долгим болезненным кашлем.

— Мой милый, — шептала она на ухо, — мой милый…


Проливные дожди не стихали несколько недель, поливая продрогший Петербург. По тротуарам и мостовым неслись потоки воды, унося мусор и грязь. Редкие прохожие старались поскорее убраться с улиц. Сырость проникала в дома, под одежду, надолго оставалась внутри человеческих тел, отзываясь потом простудой и болью в костях.

Нева бурлила и кипела, угрожая выйти из берегов. В десятых числах ноября уровень воды достиг критических отметок. Пожарные команды и добровольные помощники сооружали на набережных дамбы, возводили стены из мешков с песком. Река медленно и осторожно, словно опасаясь, поднялась выше, выплеснулась через парапеты, размыла построенные людьми преграды, поползла вверх по Невскому. Вода хлюпала и плескалась в парадных и на первых этажах домов, вымывала из подвалов раздувшиеся трупы утонувших кошек и крыс. Тут и там слышались вести о пропавших горожанах. Люди не возвращались домой со служб и приёмов. Потом мертвые тела вылавливали из каналов, куда их прибивало бурным разозлённым течением. Городские старухи проходили мимо, истово крестились при виде синюшных лиц утопленников.

— Водяные гневаются, — шептались между собой, — прости Господь…

Нева наступала на Заячий остров, на котором стояла Петропавловская крепость. Похоронила под собой прибрежные пески, подступила к самым стенам, поползла вверх по камням, к бойницам, к окнам. Высокий шпиль собора теперь казался рукой утопленника, которая хваталась за низкие серые тучи, ища спасения.

Вода переливалась через решётку окна, потоками хлестала в камеру. Фёдоров стоял на койке, по щиколотки в ледяной воде. Нева яростно забирала в себя крепость, намереваясь исполнить свои давние угрозы.

Фёдоров был в панике и отчаянии. Почему она до сих пор не пришла? Неужели обманула? Обещала ведь. Бросила его? Своего придворного живописца, художника, возлюбленного. Словно кто-то услышал его мысли, в замке щёлкнул ключ. Дверь со скрипом раскрылась. В проёме стояло существо ростом с человека. Голое, без одежды. Тело покрыто чуть блестящей чешуёй. Два больших глаза без век, плоское безносое лицо. Широкий полуоткрытый рот с тёркой мелких зубов, испачканных чем-то красным. На безухой голове красовался высокий костяной гребень, который то опускался, то снова поднимался торчком.

Существо неуклюже держало в перепончатой лапе ключ от камеры, смотрело на человека. Махнуло, призывая. Иди за мной. Фёдоров радостно соскочил с койки в холодную воду, которая тут же поднялась выше колен. Ноги коснулся кто-то скользкий и быстрый. Фёдоров не боялся. Быстро выскочил в коридор, навсегда покидая свою темницу. Не обманула, прислала за ним. Он был на седьмом небе. Рыдал от счастья.

Рыбочеловек удалялся по коридору, не оглядываясь. Фёдоров едва поспевал за ним по колено в воде. Видел только массивную чешуйчатую спину. Мимо проплыл труп унтер-офицера в форме. Вода вокруг него был розовой. Из закрытых камер слышались крики пойманных в ловушку заключённых. Они колотили в двери, плакали, просили освободить.

— Суки! — надрывался один. — Душегубы! Утопну ведь, утопну!

— Выпустите-е-е! — вопил другой. — Здесь кто-то есть! Кто-то е-е-есть!

В следующей камере молчали. Из-под двери пузырями хлестала красная вода. С верхних этажей бастиона также слышались крики и топот ног. Хлопнул выстрел. Кто-то басовито отдавал приказы.

— Стой!

Знакомый грубый голос раздался за спиной. Фёдоров обернулся. Рыжеусый Тихон, тюремный унтер-офицер, бежал за ним по воде, сузив от злобы глаза, доставая револьвер из кобуры на поясе.

— Стой, тварюга!..

Он хотел крикнуть что-то ещё, но за спиной у него вырос другой рыбочеловек. Схватил за шею могучими длинными ручищами, поднял в воздух. Тихон завопил, его голова исчезла в бездонной пасти чудовища. Тело дёрнулось, выгнулось дугой, засучило по воде ногами в сапогах, затихло. Безголовое, разбрызгивая кровь, плюхнулось в воду. Чудовище махнуло Фёдорову. Иди, мол, дальше. Вдоль стены прокрался кто-то еще. Многоногий, с длинными усиками и массивными изогнутыми клешнями. Фёдоров шёл дальше по колено в воде. От холода уже не чувствовал ног, двигался по инерции. Кашель убивал. Он сплёвывал мокроту и кровь, к которым теперь добавились какие-то мягкие красные комочки. Задыхался и хрипел, но продолжал идти, пока его не вывели на тюремный двор.

Воздух здесь был холодный и плотный. Двигаться в нём стало тяжело, словно под толстым слоем воды. Мимо, прямо по воздуху, проплывали рыбы, медленно танцевали в невидимых потоках длинные стебли водорослей. Фёдоров посмотрел вверх, не увидел неба. Только сплошная сине-зеленая темнота. Водяные чудовища стояли вокруг стеной. Все те, кого он неделями рисовал на стенах камеры. Не хватало только её.

Словно прочитав его мысли, твари расступились в стороны. Царица восседала на костяном троне, окружённая свитой, в нарядах из водорослей и рыболовных сетей. Встала и подошла к Фёдорову вплотную.

— Принимай царство, государь, — сказала она.

Сняла корону из веток и водрузила её на голову бывшему узнику.

— Теперь ты водяной царь. Им, — она кивнула на тварей, — нужен такой. С горячей кровью. Который добровольно выбрал водяную жизнь. Они ещё помнят дары древних людей, а теперь согласны даже на это. Им одиноко, мой милый, ты даже не представляешь как. Они будут есть тебя, будут пить кровь твою, как прихожане тело Христово. Пока не останутся от тебя одни кости, пока не забудешь ты себя самого, навеки оставшись здесь. Холодная вода и такие же холодные коридоры тюрьмы. Больше ничего, мой милый, больше ничего…

— А ты? — прохрипел Фёдоров.

— Я? — Она хохотнула. — Я свободна, сударь. Благодаря тебе, твоим рисункам я вспомнила себя и пообещала им нового царя. Бывай, дорогой. Меня слишком часто предавали. Я не мучаюсь больше.

Он хотел сказать что-то еще, но закашлялся. Кровяное облако расплылось перед лицом. Обманула, стучало в мозгу отчаяние, обманула. Корона казалась тяжёлой, гнула шею, сдавливала голову.

Холодные руки держали его, щупальца и скользкие тела обвивали, тянули куда-то. Его терзали зубы и клешни. Он пытался кричать, но рот забивали холодная вода и жирный вязкий речной ил.

*

В камеры набивались по двадцать-тридцать человек. Бывшие одиночки теперь стонали от переизбытка «жильцов». На деревянных нарах в несколько рядов сидели и лежали новые заключённые, которых новая власть сочла неблагонадёжными. Люди прибывали и уходили. Допросы и протоколы. Многих, говорили, после следствия (о чудо!) отпускали, разобравшись. Иных выводили на тюремный двор, откуда слышались пистолетные и ружейные хлопки.

Крепость теперь была увешана красными флагами и транспарантами с призывами к миру и воле. По коридорам теперь лениво расхаживали улыбчивые матросы с красными бантами на груди и затянутые в кожу комиссары. Камеры гудели от голосов. Заключённые будто оправдывались друг перед другом, обеляя себя, своё прошлое и происхождение:

— Я сам пролетарий. На путиловских заводах спину гнул…

— Крестьяне мы из-под Могилёва…

— Попов и офицеров в роду не было…

— Мамку с папкой не знал, сирота…

— Я окопный солдат, в германскую вшей кормил…

— В пятом году в Москве на Пресне стоял…

По ночам тюрьма замирала. Меж заключённых ползли слухи, что в одной из камер творятся странные вещи. На стенах проявляются рисунки, как в фотомастерской. Нарисованные водяные чудовища шевелятся, переползают с одной стены на другую, трогают за лица спящих арестантов, которые вскакивают с криками. Говорили, что в той камере всегда сыро и холодно, а с потолка вода капает, собирается в лужах на полу и расцветает разноцветной плесенью. Скачут оттуда лягушки и мокрицы.

Говорили ещё, что в той камере пропадают люди. Как-то охрана недосчиталась одного заключённого, бывшего юнкера, а через пару ночей ещё двоих. Говорили, что там стучит кто-то в стену. Громко и однообразно, как маятник. По много раз выстукивает одно и то же.

Один из арестантов, старый анархист, сидевший здесь ещё при свергнутом царском режиме, знал наизусть тюремную азбуку, подзабытое теперь единственное средство общения между узниками Трубецкого бастиона. Однажды ночью он прислушался к повторяющимся ударам, разобрал слова. Приподнялся на нарах, взял припрятанную металлическую ложку и несколько раз постучал о стену. Ответил.

Комментариев: 5 RSS

Оставьте комментарий!
  • Анон
  • Юзер

Войдите на сайт, если Вы уже зарегистрированы, или пройдите регистрацию-подписку на "DARKER", чтобы оставлять комментарии без модерации.

Вы можете войти под своим логином или зарегистрироваться на сайте.

(обязательно)

  • 1 applemice 09-06-2022 19:01

    Очень понравился, спасибо!

    Учитываю...
  • 2 asmoderon 03-08-2020 15:14

    Атмосферно и жутко. Спасибо!

    Учитываю...
  • 3 Аноним 01-08-2020 17:13

    Хороший рассказ!

    Учитываю...
  • 4 Прочел 31-07-2020 14:17

    Картинки красивые. Спасибо, автор!

    Учитываю...